18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Владимир Кожевников – Дом Ортеги (страница 1)

18

Владимир Кожевников

Дом Ортеги

Глава I. Корни из воска

Она проснулась в четыре утра от запаха тлеющих фитилей и поняла, что день будет долгим. Урсула Игуаран де Ортега, чей возраст давно перестал поддаваться счёту, лежала в постели, и каждое движение её тела отзывалось внутри хрустом, похожим на треск льда в стакане с лимонадом. Простыни пахли крахмалом и слабым, почти выдохшимся ароматом лаванды — той самой, что она собирала девочкой на склонах Сьерра-Невады, где воздух настолько чист, что в нём видны сны ещё не зачатых поколений. Она провела ладонью по лицу и ощутила под пальцами не морщины, а тонкую сеть трещин, словно кожа превращалась в фаянсовую глазурь, готовую осыпаться от резкого звука. Где-то глубоко в горле, когда она сглатывала, раздавался тонкий звон, будто кости стали полыми, как у птицы, готовой взлететь.

В соседней комнате спала Амаранта, её внучка, всю ночь просидевшая над вышивкой. Она вышивала собственный саван — уже седьмой год подряд, и с каждым стежком пальцы её истончались, делаясь почти прозрачными на свет. Урсула слышала сквозь стену её прерывистое дыхание и знала: Амаранте снова снится тот день, когда она отказала полковнику Аурелиано в поцелуе под каштаном, и теперь расплачивается за эту гордость вечной девственностью, которая душила её медленно, как удавка, свитая из невысказанных слов.

Дом пробуждался послойно. Сначала запели половицы в галерее — там, где ночами любили бродить призраки умерших кузенов; потом в гостиной затикали часы, и звук этот походил на падение капель в глубокий колодец; наконец, на кухне загремела посудой Пилар, единственная из прислуги, помнившая времена, когда дом гудел от детских голосов, а не шёпотов и томительных пауз.

Урсула поднялась. Всегда, вставая, она испытывала одно и то же: чувство, будто забыла сделать что-то непоправимо важное — может, родить ещё одного ребёнка или произнести слова, способные остановить проклятие. Но муж, Хосе Аркадио Ортега, основатель рода, теперь сидел привязанным к каштану во дворе — туда его увёл рассудок, сбежавший от реальности шесть десятков лет назад. Он почти не разговаривал, только лепил из глины человечков, которые оживали и тут же рассыпались в прах, да ел землю со двора, уверяя, что в ней больше мудрости, чем во всех книгах. Урсула каждое утро выносила ему миску маиса, и он брал её дрожащими руками, а потом долго смотрел на жену глазами, в которых отражалось небо, лишённое птиц.

В то утро она вышла во двор раньше обычного и замерла на пороге. Воздух был густым, почти осязаемым — как кисель из гуаявы, которым кормят младенцев, чтобы они не плакали. В нём плавали пылинки, мерцающие необъяснимым перламутром, а от каштана исходило слабое сияние, какое бывает от гнилушек в сыром лесу. Хосе Аркадио сидел под деревом и улыбался беззубым ртом; в руке его вертелась глиняная фигурка — женщина с распущенными волосами и руками, воздетыми к небу.

— Она уйдёт сегодня, — прошамкал он, не глядя на Урсулу. — Я сделал её из земли, в которую добавил слёзы Ремедиос. Видишь, она уже не касается моей ладони.

Урсула присмотрелась и увидела, что фигурка действительно парит над морщинистой ладонью старика, едва заметно подрагивая. И тогда в памяти её вспыхнула картина: тот самый день, много десятилетий назад, когда Хосе Аркадио, ещё полный сил и гордыни, стоял в своей мастерской и вырезал из кровавого рубина человеческое сердце. Вокруг были разложены инструменты, пахло разогретым воском и медной стружкой, а он, не отрываясь, твердил: «Я сделаю сердце, которое не остановится». Урсула умоляла его не гневить Бога, но он лишь смеялся. Вспышка памяти была такой яркой, что старуха покачнулась; а когда морок рассеялся, она снова стояла во дворе, и парящая фигурка по-прежнему дрожала над ладонью мужа.

Она перекрестилась и поспешила в дом. Ей не требовалось объяснений: Ремедиос Прекрасная, её праправнучка, девочка с кожей, пахнущей печёным хлебом, и глазами, в которых мужчины тонули, не умея плавать. Та, что ткала покрывало из солнечного света в комнате без окон. Та, что никогда не болела, не плакала и не лгала.

В тот самый миг на другом конце дома проснулся полковник Аурелиано Ортега, сын Урсулы, проигравший тридцать две войны и переживший четырнадцать покушений. Он лежал на походной койке в бывшей мастерской ювелира, потому что отказался спать в нормальной постели после того, как его последняя жена умерла от укуса скорпиона, заползшего в подушку. В комнате пахло оружейным маслом и старой медью. Открыв глаза, он увидел на потолке трещину, которой прежде не было: она напоминала русло пересохшей реки. Он сразу всё понял. Четырнадцать лет назад, когда Ремедиос только научилась ходить, он уже знал, что она не задержится в этом мире. Знал по тому, как она, трёхлетняя, смотрела на бабочек: не с детским восторгом, а с пониманием, будто читала в узорах их крыльев расписание собственной души.

Он встал в темноте, натянул сапоги и вышел в коридор, где уже собирались остальные. Аурелиано-учёный, его внук, стоял, прижавшись лбом к холодной стене, и шептал цифры — он рассчитывал вероятность вознесения именно сегодня, и у него получалось 99,7 процента, но он не мог взять в толк, откуда взялись недостающие 0,3. Амаранта, в ночной рубашке, теребила край недовышитого савана. Аркадио, брат, нервно курил сигару, и дым сворачивался в кольца, похожие на буквы неизвестного алфавита.

— Она ещё не выходила, — сказала Пилар, появляясь из темноты с подносом кофе. — Но я слышала, как она пела. Ту самую песню, что пела ваша мать, когда рожала мёртвых детей. От неё молоко скисает в грудях.

Никто не ответил. Полковник взял чашку, и кофе пошёл рябью, хотя рука его не дрожала. Амаранта вдруг подняла глаза на полковника — впервые за долгое время посмотрела прямо, без вековой обиды, — и спросила тихо, но отчётливо:

— Ты помнишь вкус фиалок, что росли у реки? Тех, что я собирала в венки, когда мы ещё умели говорить друг с другом?

Полковник помнил. Эти фиалки пахли так сладко, что от них першило в горле, и он каждый раз давился этим запахом, потому что именно с ним было связано ощущение невысказанного. Он помнил, как Амаранта, шестнадцатилетняя, плела ему венок, а он не решился поцеловать её, потому что война уже тогда стояла у него за плечом, шепча на ухо номера полков и названия мест, где ему суждено потерять себя. И ещё он помнил, что спустя много лет, когда он вернулся, она встретила его на пороге с венком из фиалок, внутри которого копошились живые пчёлы. Он тогда понял: она всё ещё любит его той любовью, которая не прощает. Но вслух сказал только:

— Помню. Этот вкус у меня до сих пор на губах, как ожог.

Амаранта отвернулась и снова склонилась над вышивкой.

И тут дверь в конце коридора, та самая, что вела в комнату Ремедиос, медленно отворилась. Ничья рука её не касалась. Из проёма хлынул свет — не яркий, но плотный, цвета топлёного молока, в котором кружились частицы, похожие на крылышки моли. Запах печёного хлеба сгустился до такой степени, что у Пилар выпал из рук поднос, а у Аркадио погасла сигара. Ремедиос Прекрасная вышла в коридор босая, в простом белом платье. Волосы её, никогда не знавшие ножниц, струились до пола, и в них запутались две живые бабочки — медная и перламутровая. Лицо выражало полный покой.

— Я закончила, — сказала она голосом, похожим на шум ветра в листве каштана. — Теперь оно ваше. Берегите его.

Она протянула руки, и все увидели покрывало — невесомое, сотканное будто из воздуха и воспоминаний, переливающееся цветами без названий. Оно мерцало, точно внутри горели сотни крошечных свечей. Аурелиано-учёный шагнул вперёд, но полковник удержал его:

— Не сейчас. Ещё не время.

Ремедиос улыбнулась и пошла по коридору. Там, где ступали её босые ноги, половицы покрывались тонким слоем инея, хотя духота тропического утра никуда не делась. Она миновала гостиную, где ещё держался запах грибов, выросших в эпоху нескончаемых дождей; миновала мастерскую, где прапрадед вырезал сердце из рубина; миновала кухню, где на столе лежала кукуруза, готовая закричать, если её порезать. И вышла во двор.

Вся семья потянулась за ней, словно на невидимых нитях. Даже Хосе Аркадио у каштана поднял голову и перестал мять глину. Солнце всходило, но лучи его отливали серебром, как в затмение. Ремедиос остановилась посреди двора, подняла голову и вздохнула. В тот же миг всё замерло: цикады умолкли, собаки в деревне перестали лаять, ветер затаил дыхание. Покрывало, которое она так и не отдала, вспорхнуло с её ладони, развернулось и повисло над ней, словно балдахин. Оно росло, ширилось, пока не укрыло весь двор, и тогда Ремедиос, раскинув руки, стала подниматься.

Это не было падением вверх. Это было медленное скольжение сквозь воздух, ставший вдруг жидким, и в нём проступали контуры иных миров. Урсула, застыв на пороге, увидела, как пятки девочки отрываются от земли, и почувствовала, как рвётся в груди шнур, соединявший её с будущим рода.

— Ремедиос! — крикнула Амаранта, повысив голос впервые за многие годы. — Возьми меня с собой!

Но девочка лишь покачала головой и произнесла слова, которые потом повторяли в доме десятилетиями:

— Ты ещё не дошила свой саван. А я уже дошила.