Сергей Ходорев – Жизнь после (страница 3)
Поздно вечером пошёл домой, потому что он предполагал, что если ещё позднее пойдёт домой, его уже никто не пустит, просто не пустят, устроят скандал. И скандал — это лучше, чем дверь, закрытая перед носом. Скандал — это хотя бы внимание. А закрытая дверь — это конец. Из-за этого он часов в девять пошёл домой. Так же поднялся молча на четвёртый этаж, позвонил, ему открыли дверь, он зашёл, разулся, умылся. Умывался долго — стоял над раковиной, вода текла, и он держал руки под водой, и вода была холодная, и от холода руки немели, и он не убирал, потому что холод был лучше, чем то, что снаружи. Снаружи — дом. А дом — не дом. А холодная вода — настоящая. Она — есть. Она течёт, она холодит, она живая. И он стоял, и вода текла, и он не двигался, пока кто-то не постучал в дверь туалета — «ты чё там, уснул?» — и он убрал руки, вытерся и вышел.
Прошёл на комнату, в той, где он сидел когда-то на цепи. Кровать была пустая. Он помнил цепь — помнил, как она звенела, когда он двигался, помнил, как натирала запястье, помнил, как учился спать, не шевелясь, чтобы не звенеть. Цепи не было. Но след остался — не на запястье, а внутри. Там, где цепь — не железная, а другая, тоньше, длиннее, прочнее. Цепь, которую не снять. Которая идёт с тобой — из комнаты в комнату, из дома в дом, из спецшколы в свободу и обратно.
Он лёг сверху на покрывало, ничего не расправляя, не одеваясь. Покрывало было холодное, синтетическое, скользкое. Он не разделся — не потому что не хотел, а потому что не было сил. Сил хватило лечь. Отвернулся к стене. Стена была близко — он мог дотянуться рукой, мог положить ладонь на обои с цветочками. Не дотронулся. Просто лежал и смотрел в стену, и стена была близко, и от неё пахло клеем и старой бумагой, и этот запах был единственным знакомым запахом в этом доме. Всё остальное — чужое. Новый телевизор, новый коврик, новые качели, новые запахи. А стена — та же. И обои те же. И цветочки те же. И он лежал, и смотрел на них, и не придумывал лес. Не было леса. Не было тропинок. Не было маленького невидимого человечка. Был только он, Сергей, четырнадцать лет, на покрывале, в комнате, где когда-то сидел на цепи, в квартире, где его не ждали, в городе, откуда его увезли, в жизни, которая не сложилась.
С грустными мыслями о своей никчёмной жизни уснул.
## Глава 2. Утро, которого не было
Сергей проснулся где-то ближе к полудню. Солнце уже было высоко — било в окно прямой, жёсткой полосой, и пыль в луче кружилась медленно, лениво, как будто ей тоже некуда было деваться. Сергей лежал и смотрел в потолок. Потолок был белый, с трещиной посередине — тонкой, как нитка. Раньше трещины не было. Или была, но он не помнил. Четыре года — это долго. Даже для потолка.
Он прислушался. В квартире было тихо. Не просто тихо — пусто. Тот тип тишины, когда знаешь, что люди рядом, но они тебя не слышат. Или слышат — но делают вид, что не слышат. Где-то в зале работал телевизор — негромко, бубнёжом, голос диктора, который говорил про что-то далёкое, чужое, про выборы, про Думу, про то, что в стране всё хорошо. В кухне звенела посуда — кто-то ел. Но никто не пришёл. Никто не постучал в дверь. Никто не сказал: «Серёжа, вставай, завтрак на столе».
Его никто не будил, ни на завтрак, просто будто его вообще не было дома. Как будто вчерашний приезд — приснился. Как будто он не выходил из самолёта, не поднимался на четвёртый этаж, не ложился на покрывало. Как будто его комната — по-прежнему пустая, и кровать — по-прежнему ничья, и он — по-прежнему где-то там, далеко, за забором, в спецшколе, в другой жизни.
Он уже понял всё. Понял отношение. Понял, что жить дома ему точно не получится. Не потому что его выгонят — нет. Не выгонят. Просто не заметят. Будет он жить в этой квартире или не жить — для них одно и то же. Статус: сундук. Стоит — ну стоит. Нет его — ну нет. Разницы не заметишь.
Сергей сел на кровати. Покрывало скрипнуло под ним — синтетическое, скользкое, холодное. Ноги коснулись пола. Пол был ледяной — не зимний лёд, а просто — нежилой, неотапливаемый, пустой. Как вся эта квартира. Он сидел и смотрел на свои руки. Руки были худые, жилистые, с мозолями на костяшках — от турника, от драк, от работы. Четырнадцать лет, а руки — как у взрослого. Тело прожило больше, чем голова. Тело состарилось быстрее.
Он неспешно сходил в туалет, умылся. Умывался по привычке — долго, тщательно, как в спецшколе. Там умывание было ритуалом: утром холодная вода — в лицо, в глаза, чтобы проснуться, чтобы встать в строй и быть готовым. Здесь холодная вода — просто холодная вода. Но он умывался так же — тщательно, до красноты, до мурашек. Потом посмотрел на себя в зеркало. Зеркало было мутное, с пятном в углу. Из зеркала на него смотрел парень — худой, загорелый, с короткой стрижкой и глазами, которые знали слишком много для четырнадцати лет. Не взрослые — старые. Есть разница.
Оделся. Кроссовки — те же, казённые, серые. Футболка — короткая, натянул её специально. Специально — потому что на левой руке, между кистью и локтем, у него была татуировка. Сердце, пробитое стрелой, с надписью «Мария люби достойна». Наколка из спецшколы — первая, сделанная иглой и тушью, в общежитии, ночью, при свете фонаря через окно. Боль была адская, но он терпел. Терпел — потому что Марина стоила боли. Хотя он не знал, увидит ли её когда-нибудь. Но она ему была очень приятна к сердцу, и ради неё он сделал первую наколку. И сегодня хотел показать её дяде Саше. Похвастаться. Не наколкой — а тем, что за ней стоит. Тем, что он умеет чувствовать. Что он — живой.
Вскипятил чайник. Чайник был старый, эмалированный, с отколотой ручкой. Газовая плита щёлкала, чихала, и наконец загорелась — синим, нервным пламенем. Сергей стоял и смотрел на огонь. Огонь был живой — дрожал, плясал, грел. В квартире, где всё было мёртвое, огонь был единственным живым. Он налил чай — крепкий, без сахара, как вчера. Заварка была тёмная, почти чёрная, и он долил её до краёв кружки. Кружка была белая, с трещиной на ободке. Чай обжигал губы, и от этого обжигания было хорошо — потому что горячее — значит настоящее. Холодное — тоже настоящее. Тёплое — нет. Тёплое — это то, что притворяется.
Ему никто не сказал «доброе утро». Никто не сказал «привет» или «чем будешь заниматься». Мать прошла мимо кухни — в коридор, к ванной. Прошла — и не посмотрела. Как будто кухня была пустая. Как будто он — был пустой. Он допил чай, помыл кружку. Помыл — тщательно, с мылом, поставил на сушку. Аккуратно. Как в спецшколе учили: после себя — чисто. Не потому что чистота — а потому что порядок. Порядок — это контроль. Контроль — это выживание.
Но он решил просто: попьёт чая и пойдёт прогуляется по знакомым местам, может кого-нибудь встретит из старых знакомых. Намеревался, конечно, зайти к дяде Саше с тётей Надей, может увидит Валеру Курганского, дядю Самоху. С этими мыслями он попил чай, встал, помыл кружку, обулся, оделся.
— Пойду погуляю, — сказал он в коридор. В пустоту.
Никто не ответил. Он подождал три секунды. Тишина. Четыре. Пять.
— Закройте за мной дверь, — добавил. — Ключей у меня нет.
Из зала донёсся звук телевизора — чуть громче. Кто-то прибавил звук. Это был ответ. Не словами — действием. «Мы слышим. Нам всё равно. Иди».
Ключей у него своих не было, да и никто бы ему их не дал бы. Ключ — это доверие. Ключ — это «ты здесь живёшь». Ключ — это «ты вернёшься». Ему ключей не дали. Ему дали «здравствуйте» и «чай будешь?». Этого хватило, чтобы понять: он здесь — гость. Нежеланный, но терпимый. Пока.
Сергей вышел. Дверь за ним закрылась — тяжело, железно, гулко. Щелчок замка. И всё. Он — снаружи. Они — внутри. И между ними — железная дверь, которая была всегда.
---
## Глава 3. Город, который не изменился
Солнце хорошо по-летнему уже припекало. Начинался разгар лета — июнь, конец, когда сибирское солнце уже не шутит. Жара в Сургуте — не как на юге: здесь она мягкая, но приставучая, липнет к телу, и пот течёт не сильно, но постоянно. Воздух пах хвоей, болотом и бензином — сургутский коктейль. Сергей очень надеялся, что искупается этим летом. Река — Чёрная, недалеко, если пойти мимо гаражей и через кусты. Там пляж — дикий, без раздевалок, без спасателей, просто берег и вода. Вода тёмная, холодная, даже летом. Но — вода. Свобода. Можно зайти по пояс и стоять, и чувствовать, как течение забирает грязь — с кожи, с мыслей, с души. Он мечтал об этом в спецшколе. Стоять в реке и ни о чём не думать. Ну пока ничего нельзя было сказать Сергею наперёд. Лето — длинное только снаружи. Изнутри — оно может оказаться короче, чем кажется.
Сергей пошёл прогуляться по рынку. Рынок был старый, городской — ряды палаток, тентов, прилавков, накрытых плёнкой и брезентом. Торговали всем: посудой, одеждой, магнитолами, сигаретами, овощами. Люди ходили медленно, приценивались, торговались. Запахи — густые, тяжёлые: жареные пирожки, дешёвый табак, спелые помидоры, резина. Сергей шёл между рядами и смотрел. Думал, может кого-нибудь встретит из ребят знакомых — кого-нибудь из двора, из тех, с кем когда-то бегал. Никого. Рынок был — чужой. Люди шли мимо, не глядя. Покупали, продавали, уходили. Все при деле. Все — где-то. Он — нигде.