Сергей Ходорев – Жизнь после (страница 1)
Сергей Ходорев
Жизнь после
Жизнь после.
Сергей сидел у окошка-иллюминатора и смотрел, как приближается взлётная полоса. Самолёт снижался медленно, и внизу проплывала земля — тайга, реки, болота, дороги, которые казались нитками, натянутыми по зелёному. Дома становились крупнее, отчётливее. Сначала точки, потом коробки, потом — крыши, дворы, машины. Сергей прижался лбом к стеклу. Стекло было холодное, и от холода по виску пошла мёртвая свежесть, и он не отодвинулся. Хотел видеть. Хотел запомнить. Как выглядит земля, по которой он не ходил четыре года.
И вот колёса самолёта коснулись посадочной полосы. Толчок. Сухой, резкий, как удар по плечу. Самолёт пробежал по бетону, замедляясь, и остановился. В салоне зашевелились — кто-то застёгивал ремень, кто-то уже вставал, доставал сумки с полки. Сергей не двигался. Сидел и смотрел в иллюминатор. За стеклом — серое небо, серый бетон, серые строения аэропорта. Серый Сургут. Родной. Чужой.
Стюардессы начали говорить: «Можете отстёгивать ремни... Мы приземлились в городе Сургуте». Голос был ровный, усталый, безразличный — как объявление на автобусной остановке. Сургут. Город, в котором он родился. Город, из которого его увезли. Город, в который он возвращался — не домой, а просто — обратно. В то место, откуда когда-то начал.
Сергей отстегнул ремень. Руки были спокойные. Слишком спокойные. Он знал это состояние — когда внутри всё сжато, а снаружи ничего. Когда тело знает, что делать, а голова ещё не решила. Так было перед побегом. Так было перед дракой. Так было сейчас — перед возвращением.
Он боялся. Не так, как боялся в спецшколе, когда ночью слышал шаги в коридоре, или когда забирался на крышу и смотрел вниз. Тот страх был острый, быстрый, как укол. А этот — тупой, ноющий, как зуб, который ноет не сильно, но постоянно, и ты не можешь отвлечься. Он не ощущал, что он дома. У него были маленькие надежды, что его ждут, что его сейчас встретят. Что кто-то будет стоять у выхода из аэропорта с табличкой или просто — стоять и смотреть. Мать. Отец. Кто-нибудь. Но также в нём переполнял риск, что он придёт как тень, и его никто не заметит. Что он постучит в дверь, и ему откроют, и скажут «здравствуйте», как чужому, и пройдут мимо, и он сядет в своей комнате и не будет знать, что делать. Он всегда настраивал себя на плохое. На самое плохое. Так проще: если плохое случится — ты готов, а если хорошее — сюрприз. Но хорошего почти никогда не бывало, и он уже начал привыкать к этому в жизни. Привыкать — не значит смиряться. Привыкать — значит переставать удивляться. А переставать удивляться — значит переставать ждать. А переставать ждать — значит уже наполовину умереть. Но он не думал об этом. Он просто шёл.
Вот Сергей спустился по трапу. И вот его первые шаги по взлётно-посадочной полосе. Ноги в кроссовках — казённых, серых, стоптанных — коснулись бетона. Бетон был тёплый, нагретый солнцем, и от него поднималось тепло, и пыль стояла в воздухе мелкая, густая. Воздух пах бензином, гарью и чем-то ещё — деревом, болотом, хвоей. Сургутский воздух. Он узнал его. Не носом — лёгкими. Тело вспомнило раньше, чем голова. Этот запах он знал с детства, с тех времён, когда бегал по дворам босиком и не знал, что такое спецшкола.
Он спокойно прошёл до аэропорта. Люди шли мимо — кто с чемоданами, кто с детьми, кто с цветами. Никто не смотрел на него. Он был один из многих. Пацан в серой куртке, с сумкой через плечо. Обычный. Незаметный. Невидимый. Он привык быть невидимым — в спецшколе невидимость была спасением. Не высовывайся, не отсвечивай, не попадайся на глаза — и проживёшь. Но здесь, на свободе, невидимость ощущалась иначе. Здесь она не спасала. Здесь она просто означала, что ты — никому не нужен.
Вышел со стороны города. Автобус ждал недолго, автобус подошёл минут через пять. Он сел в автобус и поехал в город, в свой родной дом. Ну хотя домом это было назвать тяжело. Автобус был старый, «ПАЗик», жёлтый, раздолбанный, с трещиной на лобовом стекле и сиденьями, обтянутыми клеёнкой, которая липла к рукам. Он сел у окна. Смотрел. Улицы бежали мимо — знакомые и незнакомые одновременно. Вот заправка, вот магазин, вот остановка, вот школа — не его, чужая. Вот берёт начало дорога на автостанцию. А вот — поворот, за которым должен быть его район. Сердце стукнуло. Один раз, сильно, как кулаком в грудь. И успокоилось. Он посмотрел в окно и отвернулся. Не надо. Не сейчас.
Сергея почему-то охватывал испуг — не страх, а испуг: то чувство, когда ты знаешь, что должно случиться что-то плохое, но не знаешь, что именно, и от этого неизвестности хуже, чем от самого плохого. Испуг того, что он там не нужен. Потому что его не приехали встречать, как любые другие родители прибежали бы за своим ребёнком, забирать Сергея. Это не грозило. Он знал это. Знал ещё в спецшколе, когда воспитатели говорили: «Вот выйдешь — тебя встретят, обнимут». И он кивал. И молчал. И думал: нет. Не встретят. Не обнимут. Потому что он знал своих. Он знал, как они к нему относятся. Не ненавидели — нет. Хуже. Равнодушие. Равнодушие — это когда ты есть, но тебя как бы нет. Когда тебя не выгоняют, но и не зовут. Когда тебя не бьют, но и не обнимают. Когда ты — как старый сундук в углу комнаты: стоит, занимает место, выбросить жалко, но и открыть незачем, потому что внутри — ничего.
Сергей вышел на знакомой остановке у магазина «Юбилейный». Магазин стоял на месте — такой же квадратный, облупленный, с вывеской, которая еле держалась. Рядом — лавочки, урна, деревья, посаженные давно и выросшие кривыми от ветра. Даже была песенка про этот магазин, её пели пацаны во дворе, хором, с гитарой, когда собирались вечером:
«Есть в Сибири город Сургут,
Лучше не ходи туда один —
В морду двинут, деньги вынут,
И твои глаза на лоб надвинут...
Мой любимый город Сургут!
Есть там юбилейный магазин,
Лучше не ходи туда один —
В морду двинут, деньги вынут,
И твои глаза на лоб надвинут...
Мой любимый город Сургут!»
Сергей вышел на остановке. Постоял. Огляделся. Ничего не изменилось в городе. Те же дома, те же деревья, те же дороги. Ещё были года такие — 99-й год. Сергею четырнадцать лет. Всё ещё только начиналось. Страна переживала нехорошие времена — по телевизору говорили про дефолт, про кризис, про то, что зарплаты не платят, что заводы закрываются. Люди были злые, уставшие, пуганые. Но Сергея это не касалось. Он не знал про дефолт и про кризис. Он знал про свой кризис — маленький, личный, внутри. Кризис одного человека, которому некуда идти.
Сергей потихоньку брёл до дома по знакомым тропинкам, знакомым улицам. Ноги помнили дорогу — туда, сюда, мимо гаражей, через двор, за угол. Тело шло само, и голова не вмешивалась. Он смотрел по сторонам, но как-то мимо — не вглядываясь, не запоминая. Просто глаза были открыты, и мир попадал в них, и выходил, не задерживаясь. Вот он увидел свой дом — пятиэтажка из красного кирпича. В том районе их стояло всего три таких пятиэтажки, они выделялись всегда — среди серых панельных коробок они были как три красных зуба. Район назывался Три ГГ, а переводился просто — третий гостиничный городок. Не знаю, кто придумал данное название данному микрорайону. Может, потому что дома были гостиничного типа — длинные коридоры, общие кухни, маленькие комнаты. А может, потому что жить тут было как в гостинице — временно, не навсегда, будто ты остановился на ночь, а потом уедешь. Некоторые так и «уезжали» — навсегда.
Сергей прошёл от первого подъезда до последнего, потому что он жил в последнем подъезде. Двери подъезда были открыты — вернее, не было дверей, просто проём, тёмный, пахнущий мочой и плесенью. Лестница была та же — стёртые ступени, исписанные стены, разбитые окна на площадках. По дороге ему не попадались ни соседи, ни кто-либо другой. Тихо. Пусто. Будто вымерший дом. Только где-то наверху хлопала дверь — ветер, или кто-то пришёл-ушёл, и снова тишина.
Он зашёл в подъезд, набрался смелости, поднялся на четвёртый этаж, нажал на звонок. Звонок был тихий, хриплый — будто и он устал за эти годы. Подождал. Сердце билось быстро, но руки не дрожали. Он умел держать руки. Умел держать лицо. Четыре года спецшколы научили: не показывай, что боишься. Не показывай, что ждёшь. Не показывай ничего. Просто стой. Просто жди.
Послышались за дверью какие-то шаги. Тяжёлые, медленные. Отца шаги. Он узнал их — по тяжести, по ритму. Мать ходила легче, быстрее, с постукиванием каблуков. Братья бегали. А отец — шёл. Шёл так, будто каждый шаг стоил ему усилия, будто он нёс на плечах что-то тяжёлое, невидимое. Дверь была привычная железная, самодельная железная дверь. Раньше двери не ставили. Раньше сами делали, сами устанавливали — из листового железа, на уголках, с засовом изнутри. Тяжёлая, некрасивая, но надёжная. Такая, чтобы не выломали. Чтобы не зашли. Чтобы не увидели, что внутри.
Вот открылась дверь. На пороге стоял отец. Он не удивился приходу Сергея. Не обрадовался, не испугался, не замер. Просто — открыл, посмотрел, сказал «здравствуйте» сухо, без эмоций. Как почтальон, который принёс газету. Как сосед, который здоровается в подъезде. «Здравствуйте». Не «сынок», не «Серёжа», не «ты приехал». «Здравствуйте». Одно слово, и в нём — ни тепла, ни холода. Ничего. Пустота. И эта пустота ударила сильнее, чем если бы он крикнул, ударил, выгнал. Крик — это эмоция. Удар — это внимание. А «здравствуйте» — это ничего. Это даже не равнодушие. Это — отсутствие.