реклама
Бургер менюБургер меню

Саша Игин – Киберпанк в скиту: последний переписчик (страница 4)

18

Он подошел к ноутбуку. Открыл крышку. Экран — матовый, царапаный — отразил его лицо: обветренное, с глубокими морщинами вокруг глаз, борода с проседью, жесткий взгляд. Нажал кнопку. Ноутбук оживал долго, с хрипом, загружая облегченную версию «Линукс», установленную когда-то еще до Великой Чистки.

Флешка вошла в разъем с мягким щелчком. Псаломщик открыл файловый менеджер. Директория. Папки. Он знал эту структуру наизусть, как собственные молитвы.

/Античная_литература

/Русский_авангард

/Серебряный_век

/Зарубежная_проза_XX

/Пушкин_А.С.

Он вошел в папку Пушкина. Там было несколько файлов. «ЕО_полный_текст_с_примечаниями.rtf». Псаломщик открыл его. Серый текст на черном фоне, шрифт «Courier New», застывший в своей моноширинной честности. Первые строки: «Мой дядя самых честных правил...»

— Только так, — сказал Псаломщик, оборачиваясь к Архипу. — Главы по порядку. Перепишу в тетрадь. Бумага у меня есть, но чернила экономлю. На твою долю хватит.

— Мне бы к лету, — робко попросил Архип. — К именинам ее. В июле.

— К июлю? — Псаломщик прикинул объем. Тысячи строк. Его почерк — убористый, но каллиграфический. Работа на три-четыре месяца, если писать по ночам, после основной работы по хозяйству. — К июлю успею. Но писать буду медленно. Гласные в конце строк я не сокращаю, тире соблюдаю. Пусть читает так, как задумано.

— А как же иначе, — согласился Архип. — Ты главное, слова все сложные, которые у нас не в ходу, на полях поясняй. Она ж, Машка, смышленая, но поймет не все.

— Поясню.

Псаломщик уже не слушал старика. Он смотрел на экран, прокручивая текст вниз. Строчки плыли перед глазами. Он знал, что это не просто стихи. Это был код. Код той реальности, которую пытались стереть. И теперь этот код нужно было перенести из черного пластика флешки на бумагу, сделанную из тряпья и старой древесины, чернилами, сваренными из сажи и ореховой скорлупы.

Псаломщик достал с полки новую тетрадь. Общая тетрадь на 96 листов, в твердой обложке. Такие он менял на топливо у бывшей учительницы из соседней деревни. Он открыл её, провел ладонью по гладкой, чуть шершавой бумаге. Взял перо. Окунул. Посмотрел на Архипа.

Старик понял. Поднялся, надел валенки, натянул тулуп.

— С Богом, Захар.

— С Богом, — эхом отозвался Псаломщик.

Дверь закрылась. Ветер снова завыл за окном, заметая следы Архипа. Псаломщик остался один. Тишина в келье была абсолютной. Он поставил локти на конторку, склонился над чистым листом.

Сначала он написал заголовок каллиграфическим, твердым почерком, выводя каждую букву с нажимом:

А.С. ПушкинЕвгений Онегин Роман в стихах

Ниже, отступив строку, — эпиграф: «Петруша...»

Рука замерла. Псаломщик посмотрел на полку, где в ящике спали флешки. Там, в тишине, в отсутствие электричества, в холоде, они хранили то, что было важнее хлеба. Они хранили память о том, как устроена душа. И пока он, Псаломщик, сидит здесь, сжимая перо в окоченевших пальцах, пока он переливает эту память на бумагу, мир вокруг еще имеет шанс не превратиться в пустыню.

Перо коснулось бумаги. Строка легла ровно, без помарок:

Вниманье дружбы возлюбя...»«Не мысля гордый свет забавить,

Печка гудела, переваривая сухие дрова. За окном медленно умирал короткий зимний день. А в избе номер шесть по улице Набережной, в деревне Изборское, рождалась новая книга. Книга, которой суждено было, может быть, спасти одну человеческую душу от духовной пустоты. И ради этого стоило крутить педали велосипеда, копить керосин и жить на краю земли, вдали от того шумного, сытого, но мертвого мира, где слова окончательно потеряли свою плоть.

Глава 2. Хлеб и тишина

Дорога от скита до деревни занимала двадцать три минуты неспешного шага. Псаломщик знал это точно, потому что считал время не по часам — они давно превратились в бесполезную безделушку, показывающую какой-то чужой, городской ритм, — а по собственному дыханию и количеству шагов.

Тропа вилась вдоль ручья, который местные называли Гнилушкой. Вода в нем была ржавой от торфяников, но чистой. Скорее чистой, чем та, что текла из-под крана в городах до того, как краны пересохли. Сейчас Гнилушка была скована тонким льдом, похожим на матовое стекло. Под ним что-то шевелилось — может, коряга, может, выдра. Псаломщик поправил лямку холщовой сумки на плече. В сумке лежали три переплетенные тетради: две — готовые заказы для Рыжего Семена (псалтирь и лечебник на травах, сверенный по старому дореволюционному справочнику) и одна чистая, которую он нес для себя. В ней он собирался закончить переписку «Мертвых душ».

Ему нравилось это название. Сейчас оно казалось пророческим.

Деревня называлась Заречье, хотя никакой реки там уже давно не было, только пересохшее русло, заросшее лозняком. Два десятка изб, покосившийся магазин с выбитыми окнами, который никто не восстанавливал, потому что товаров в нем все равно не было, и общий колодец. Жили здесь те, кто сумел забыть город. Или не захотел умирать в городе, когда «Большая чистка» добралась до серверов, а следом — до труб и проводов.

Псаломщик вошел в деревню со стороны огородов. Пахло дымом, прелой соломой и, что было редкостью в это время года, теплым навозом. У крайнего дома возился с телегой дед Кузьма — единственный, кто еще держал лошадь, старую, но выносливую кобылу Зорьку. Увидев Псаломщика, дед крякнул, поправил шапку-ушанку, но окликать не стал. Только проводил взглядом.

Скриптора здесь знали все. Знали, что он живет в бывшей школе на отшибе, которую в народе называли «библиотекой», хотя книг в ней не было. Во всяком случае, таких, какие можно взять в руки и полистать. Знали, что он пишет от руки, выводя буквы с такой тщательностью, будто кладет кирпичи. Знали, что если он взялся за работу, то переспрашивать и торопить его бесполезно — он договорит сам, когда придет время.

И еще знали, что он был одним из тех, кто ушел из города последним. Не сбежал, как многие, а именно ушел — с рюкзаком, набитым флешками, и пачкой распечаток, которые спрятал под одеждой, чтобы не заметили патрули.

Миновав колодец, Псаломщик остановился у дома старосты. В избе было шумно — там шла какая-то возня, слышались приглушенные голоса. На крыльце сидела жена старосты, Марфа, и чистила картошку. Картошка была мелкая, ссохшаяся за зиму, но это значило, что запасы еще есть.

— Бог в помощь, — сказал Псаломщик, как учили старые книги. Он вообще старался говорить так, как писал. Это помогало не смешивать высокое и низкое.

Марфа подняла голову. Лицо у нее было простое, загорелое до черноты, с глубокими морщинами. Она посмотрела на него без страха, но с настороженностью — так смотрят на что-то хрупкое, но острое.

— Здорово, коли не шутишь. По хлеб, поди?

— По хлеб.

— Свой-то кончился?

— В прошлом месяце. Муки нет.

Марфа вздохнула, вытерла руки о фартук. Она не спрашивала, почему он не печет сам. Все знали, что Псаломщик не сеет, не пашет и скотины не держит. Его оброк — это строки. Кому — молитвы для поминания усопших, кому — выписки из старых агрономических брошюр, как правильно прививать деревья, кому — просто сказки, чтобы дети не забывали, что такое слово.

— Семен твой заказ забрал? — спросила Марфа, поднимаясь.

— Забрал. Сказал, что по хозяйству нужнее.

— Нужнее, — эхом отозвалась Марфа. — Ты зайди, не стой на ветру. Отец (так здесь называли старосту) разговор имеет.

Псаломщик переступил порог. Внутри было натоплено, пахло кислым тестом и махоркой. За грубым столом сидели трое: староста Федор, мужик с тяжелыми руками и цепким взглядом; Кузьма, который, оказывается, уже зашел с другой стороны; и незнакомый Псаломщику парень лет двадцати пяти, одетый в странную смесь городской куртки и деревенских валенок. Лицо у парня было испуганное, с каким-то лихорадочным блеском в глазах.

— А, переписчик, — сказал Федор, не поднимаясь. — Садись. Твоего ума дело тоже касается.

Псаломщик не сел. Он остался стоять у двери, прислонившись плечом к косяку. Федор поморщился, но настаивать не стал. Все давно смирились с его молчаливостью и нелюбовью к тесным сборищам.

— Говори, — кивнул староста парню.

Парень сглотнул. Голос у него был хриплый, будто он накричался или долго молчал.

— Я из Сосновки. Это в сорока верстах отсюда, за лесом. У нас две недели назад… пришли. Из города.

В избе стало тихо. Даже печка перестала потрескивать, словно прислушалась.

— Кто пришел? — спросил Кузьма.

— «Отряд просвещения». Так они себя называют. Четверо в черном. При оружии, но не вояки — больше похожи на чиновников. У них с собой приборы какие-то, сканеры. Они ходили по домам. Искали книги.

— Какие книги? — голос Псаломщика прозвучал глухо, но все обернулись на него.

— Любые. Бумажные, самописные, даже просто тетради с записями. У кого находили — забирали. А одного деда, у которого нашли «Войну и мир»… — парень запнулся, покосился на Федора, словно спрашивая разрешения говорить дальше. Староста кивнул. — Дед отдавать не хотел. Сказал, что это память, что книга старая, еще отцовская. Они его… — парень махнул рукой, показывая, что дальше можно не объяснять.

— Убили? — прямо спросил Кузьма.

— Не знаю. Может, и нет. Но мы его больше не видели. А на другой день старосте объявили: все «неучтенные носители информации» подлежат изъятию. Сказали, что это во имя безопасности. Чтобы «ветхая идеология» не разлагала умы.