Саша Игин – Киберпанк в скиту: последний переписчик (страница 5)
— Безопасности, — усмехнулся Федор. — От слов, значит, защищают. А от голода кто защитит?
— Они говорят, в городах теперь порядок, — продолжал парень неуверенно. — Говорят, ИИ-модераторы очистили сеть, и теперь люди живут в гармонии. Никакой лжи, никакой вражды. Только полезная информация.
— И кто определяет, какая полезная? — спросил Псаломщик. В его голосе не было злости, только холодное любопытство.
Парень пожал плечами:
— Они. Или те, кто ими управляет. Я не знаю. Я ушел. Ночью, пока они спали в школе. Лесом шел, без дороги.
Федор тяжело вздохнул, потер переносицу широкой, потрескавшейся ладонью.
— Значит, теперь и до нас доберутся. Сосновка — это ж рукой подать. По весне, как снег сойдет, и приедут.
— А может, и раньше, — мрачно добавил Кузьма.
Все посмотрели на Псаломщика. Он чувствовал эти взгляды — в них была смесь уважения и того самого древнего суеверного страха, который люди всегда испытывали к хранителям знания. Словно он был не просто человеком, а каким-то сосудом, в котором плещется опасная сила.
— Что у тебя там? — спросил Федор, кивнув на сумку Псаломщика. — Много?
— Много, — коротко ответил Скриптор. — Тридцать две книги. От Пушкина до Солженицына. И двести тридцать флешек с архивами.
— Флешки… — Федор поморщился. — Тебе бы их схоронить подальше. Или вовсе уничтожить.
— Уничтожить? — впервые в голосе Псаломщика прорезалась острая нотка. — А землю свою кто пахать учил? Кузьма, ты как узнал, что рожь нужно сеять в определенную фазу луны, а картошку не сажать два года на одном месте?
Кузьма крякнул, но промолчал.
— Я тебе прошлой осенью дал выписки из Тимирязева. Если бы не они, у тебя бы треть огорода сгнила. Это что — «ветхая идеология»?
— Тимирязев — это другое, — неуверенно сказал Федор.
— Для них — нет, — Псаломщик кивнул в сторону парня из Сосновки. — Для них любое слово, которое не вписано в их реестр, — скверна. Даже про то, как хлеб растить. Потому что знание дает свободу. А свобода делает человека неуправляемым.
Он замолчал, поняв, что сказал лишнее. Слишком много слов для одного вечера.
Федор встал из-за стола, подошел к окну. За мутным стеклом темнело, по деревне разносился запах дыма — люди топили печи «по-черному», берегли дрова.
— Ладно, — сказал староста, не оборачиваясь. — Хлеб я тебе дам. Три буханки. Но ты там… будь осторожен. Если эти придут — мы тебя не знаем. И ты нас не знаешь. Сам понимаешь: выживать надо.
— Понимаю, — тихо сказал Псаломщик.
Он забрал хлеб — три тяжелые, пахнущие ржаной кислинкой буханки, завернутые в чистое полотенце. Марфа сунула ему еще горшок топленого масла, прикрыв его тряпицей.
— Возьми. Ты вон бледный какой. На одних чернилах не вытянешь.
Он хотел отказаться, но потом кивнул. Отказ был бы неуважением.
Когда он вышел на крыльцо, уже совсем стемнело. Звезды здесь, вдали от городов, были огромными, как будто их кто-то прибил к небу крупными гвоздями. В лесу ухал филин, и этот звук успокаивал. Лес не выдаст. Лес сохранит.
По пути к скиту он свернул с тропы и сделал крюк в полкилометра, чтобы проверить тайник. В дупле старой липы, на высоте человеческого роста, лежал завернутый в промасленную ткань полиэтиленовый пакет. Внутри — четыре флешки. Самые ценные. Там были не просто тексты. Там были «Преступление и наказание», «1984», «О дивный новый мир» и, что было для него самым важным, — полное собрание стихов Осипа Мандельштама.
Он не стал брать их. Пока они здесь, в дупле, они в безопасности.
Вернувшись в скит, Псаломщик затопил печь, поставил чайник с сушеными травами и сел за стол. Ему нужно было работать. Рыжий Семен, который взял псалтирь, обещал рассчитаться не только хлебом, но и керосином для лампы. Керосин был нужен. Без света буквы расплывались, и глаза болели.
Он открыл чистую тетрадь. Кожаный переплет, сшитый им самим из старого ремня, плотная бумага, разлинованная от руки. Чернила он делал из сажи и коры ольхи — рецепт нашел в той самой брошюре по народным промыслам, которую переписывал для Кузьмы.
Перо скрипнуло, оставляя первую букву.
«В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка…»
Он писал медленно, выводя каждую букву с каллиграфической тщательностью. Это был его ритуал. Когда перо касалось бумаги, мир вокруг переставал существовать. Не было ни голода, ни «отрядов просвещения», ни страха. Был только Гоголь, его живой, дышащий, смешной и страшный язык. Был мир, в котором люди еще умели смеяться над собой. Был мир, в котором слово было важнее закона.
Закончив страницу, Псаломщик отложил перо и прислушался.
В доме было тихо. Только печь урчала да за стеной, в бывшем спортзале, где он устроил склад, что-то шуршало — наверное, мыши. Там, в коробках из-под патронов, лежали его сокровища. Флешки, аккуратно подписанные по алфавиту: Ахматова, Бродский, Бунин, Гоголь, Достоевский, Ерофеев… Сотни имен. Тысячи книг. Целая вселенная, уместившаяся в кармане.
Иногда по ночам он брал в руки одну из флешек и просто сжимал ее в кулаке. Пластмассовый прямоугольник весом в несколько граммов. Но он знал, что держит в руках больше, чем все золото, которое когда-либо добывали люди. Он держал память. И пока эта память теплилась в его грубой избе, пока его рука выводила буквы на самодельной бумаге — мир еще не кончился.
Он достал с полки помятый томик — единственную бумажную книгу, которую не успели сжечь. Это был подарок университетского друга, который теперь, наверное, либо служит в этих самых «отрядах просвещения», либо лежит в братской могиле. Томик Пушкина, 1999 года издания, с обложкой, на которой золотом было вытиснено: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».
Псаломщик открыл наугад.
И назовет меня всяк сущий в ней язык…»«Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,
Он усмехнулся. Сейчас «всяк сущий в ней язык» — это пара десятков мужиков в Заречье, которые умеют читать, и он сам. И те, кто придет за ним, чтобы вырвать эти строки из памяти, как сорняк.
— Не дождетесь, — сказал он вслух пустой комнате.
Печь прогорела. За окном начиналась метель, завывая в печной трубе то ли волком, то ли тем самым филином. Псаломщик задул лампу, чтобы сберечь керосин, и лег на жесткую лежанку, укрывшись тулупом.
Он заснул быстро, как засыпают люди, знающие, что завтрашний день потребует всех сил.
И во сне ему снилось, что он идет по городу, освещенному голубым сиянием реклам, и вокруг него толпы людей смотрят в свои телефоны, смеются, спорят, влюбляются. А он стоит посреди этой вакханалии с пером в руке, и ему нечем записывать, потому что бумага кончилась. А когда он пытается заговорить с людьми, они не слышат его, потому что в ушах у них наушники.
Потом город исчезал, и оставался только ветер, снег и он, стоящий на краю огромной черной пашни. И на этой пашне, как ростки, пробивались сквозь мерзлую землю буквы. Аз, Буки, Веди…
Он проснулся от холода. Печь давно остыла. За окном было серо, но небо на востоке уже наливалось розовым.
Псаломщик встал, размял затекшую спину, плеснул в кружку холодной воды из ведра. На столе лежала начатая страница «Мертвых душ». Чернила высохли, буквы смотрели на него ровно и спокойно.
Он сел за стол, обмакнул перо и продолжил.
Было раннее утро. И пока он писал, мир за окном мог рушиться, перекраиваться, забывать себя — но здесь, в скиту, под скрип пера, время текло иначе. Так, как ему было положено.
Так, как оно текло всегда — до того, как люди решили, что могут управлять смыслами.
Глава 3. Чужак
Слух в деревне был такой же остро настроенный, как антенна старого радио «Ригонда», что стояла у Фрола на веранде. Только радио давно не ловило ничего, кроме свиста и гудков пустоты, а слух работал безотказно.
О том, что в Нижние Мхи пришла чужая, Псаломщик узнал задолго до того, как скрипнула калитка его скита.
Псаломщик отложил перо. Жест был медленным, но внутри все сжалось. «Книги хранит» — это уже не просто слухи. Это формулировка. Городские так не говорят. Городские говорят «у вас тут читальня есть?» или «бабки говорят, ты тексты правильные знаешь?». А «хранит» — это слово хранителя, слово человека, который понимает ценность не с коммерческой, а с какой-то иной стороны. И это настораживало больше, чем если бы она была проверяющей из Сети.Первым прибежал Витька-Борода, запыхавшийся, с выпученными от восторга глазами. — Скриптор, а Скриптор! Там такая! — Витька был мужиком под сорок, но изъяснялся как подросток. — Из города, точно тебе говорю. Рюкзак у нее... я такого даже в «Дозоре» не видел. А сапоги! Она, главное, идет, а подошва у нее не топает, а будто по воздуху скользит. Амортизация, наверное. — Кого-то ищет? — не поднимая головы от листа, спросил Псаломщик. Он сейчас выводил «Отче наш» для новой поминальной книжки. Буквы получались с нажимом, черные, как вспаханная земля. — Управу спрашивала. И про тебя спрашивала. Говорит, мол, слышала, что здесь есть человек, который книги хранит.
Проверяющие давно не приходили. Сетью, или тем, что от нее осталось, управляли ИММ — Интегральные Модерационные Матрицы. Но люди забыли, как выглядят те, кто работает на них. Псаломщик не забывал. Глаза у таких были плоские, как у рыбы, и им никогда не нужны были книги.