реклама
Бургер менюБургер меню

Рюноскэ Акутагава – Ворота Расёмон (страница 69)

18

Я: Уайльд в тюрьме много раз думал о смерти. Единственная причина, почему он не покончил с собой, – у него не было способа это сделать.

Голос: Будь выше добра и зла.

Я: Нет, я и впредь буду стремиться к добру.

Голос: Ты слишком прост.

Я: Отнюдь. Я слишком сложен.

Голос: Будь спокоен: читать тебя не перестанут.

Я: Да уж – когда истекут авторские права.

Голос: Ты страдаешь ради любви.

Я: Ради любви? Брось эту лесть, она годится только для юных романтиков. Я просто запутался в отношениях с женщинами.

Голос: В отношениях запутаться легко.

Я: Это значит лишь, что легко поддаться корыстным соображениям.

Голос: Ты распят на кресте своей жизни.

Я: Гордиться здесь нечем. Тот, кто убил любовницу или сбежал с деньгами, тоже распяты на кресте своей жизни.

Голос: Жизнь не настолько мрачна.

Я: Она мрачна для всех, кроме немногих избранных. Но «немногие избранные» – просто эвфемизм, обозначающий преступников и идиотов.

Голос: Что ж, страдай, если хочешь. Знаешь ли ты, кто я? Я, по своей воле пришедший ободрить тебя?

Я: Ты пёс, ты злой дух, который, обратившись в собаку, являлся Фаусту.

Голос: Что ты делаешь?

Я: Просто пишу.

Голос: Зачем?

Я: Не могу не писать.

Голос: Тогда пиши. Пиши, пока жив.

Я: Конечно – что мне ещё остаётся!

Голос: Ты на удивление спокоен.

Я: Совсем нет. Те, кто меня знает, – знают и как я мучаюсь.

Голос: Куда подевалась твоя улыбка?

Я: Вернулась на небо, к богам. Чтобы с улыбкой идти по жизни, нужно иметь, во‐первых, уравновешенный характер, во‐вторых, деньги, в‐третьих – нервы покрепче, чем у меня.

Голос: Однако на душе у тебя теперь легко.

Я: Да. Но взамен пришлось возложить на свои плечи бремя жизни.

Голос: Тебе нужно либо жить по-своему, либо…

Я: Именно. Либо по-своему умереть.

Голос: Ты станешь новым человеком – не таким, каким был.

Я: Я навсегда останусь собой. Только кожу можно сменить. Будто змея.

Голос: Ты принимаешь себя таким, какой есть.

Я: Отнюдь. Я и знаю-то о себе не всё. Чего не знаю… это Африка моей души, без конца и без края. Я боюсь её. Где светло, чудовища не живут. Но там, в бесконечной тьме, спит неведомое.

Голос: Значит, и ты – из моих сынов.

Я: Кто ты, поцеловавший меня? …Ах да, я узнал тебя.

Голос: И кто я, по-твоему?

Я: Тот, кто украл мой покой. Тот, кто лишил меня способности наслаждаться жизнью. Впрочем, не только меня. Тот, кто сбивает нас со «срединного пути», которому учили китайские мудрецы. Твой путь усеян жертвами. О них рассказывают нам история литературы и газетные статьи.

Голос: И как бы ты меня назвал?

Я: Я… я не знаю, как тебя назвать. Если воспользоваться чужими словами… Ты – сила, которая больше, чем мы. Ты демон, что управляет всеми нами.

Голос: Можешь себя поздравить. Я не прихожу к кому попало.

Я: Ну нет, я предпочёл бы держаться от тебя подальше. Там, куда ты являешься, не бывает покоя. А взгляд твой проникает везде, как рентгеновские лучи.

Голос: Что ж, тогда будь начеку.

Я: Конечно, буду. Каждый раз, когда берусь за перо…

Голос: Когда берёшься за перо, ты сам начинаешь звать меня.

Я: Да кто тебя зовёт?! Я мелкий писатель, один из множества. И таким хочу оставаться – иначе прощай, покой. Но стоит взять в руки перо, и ты того и гляди…

Голос: Тогда остерегайся – вечно! Быть может, всё, что ты напишешь, я воплощу в реальности. Прощай. Однажды я приду к тебе снова.

Я (оставшись один): Акутагава Рюноскэ! Акутагава Рюноскэ, крепко держись корней! Ты тростинка, колеблемая ветром. Ты не знаешь, в какой момент поменяется погода. Крепко стой ногами на земле. Ради себя самого. И ради своих детей. Не поддавайся тщеславию. Но и не принижай себя. Начни всё сначала – прямо сейчас.

1927 г., опубликовано посмертно

Приют журавля

…Дом был небольшой, с простыми, изящными воротами. В округе подобных особняков имелось немало; но отдельные штрихи – табличка с названием «Приют журавля» и деревья в саду, свесившие ветви за ограду, – сообщали ему особую элегантность.

Хозяина звали Хорикоси Гэнкаку; имя – а точнее, псевдоним – Гэнкаку, собственно, и означало на поэтическом языке «журавль». Он был довольно известным художником, но состояние заработал не живописью, а тем, что запатентовал печати из каучука. Или, быть может, продажей земельных участков, в которые вложил полученные от патента деньги. Принадлежавшая ему самому земля за городом была совершенно бесплодной – даже имбирь там не рос. Зато этот район, выстроенный в едином стиле, с красными и синими черепичными крышами, теперь обрёл популярность и стал чем-то вроде местной достопримечательности.

Итак, «Приют журавля» представлял собой небольшой дом с простыми и изящными воротами. Особенно живописен он был зимой, когда ветви сосен, возвышавшихся над оградой, по старинке подвязывали верёвками, чтобы защитить от снега, а у входа, над устилавшей землю сухой хвоей, алели ягоды ардизии. К тому же располагался дом в тихом переулке – даже торговцы тофу сюда не заглядывали, а ставили ношу на большой улице и трубили в рожок, призывая покупателей.

– Что за название – «Приют журавля»? – подивился длинноволосый студент художественного училища с палитрой под мышкой, обращаясь к товарищу, одетому в такую же форму с золотым позументом, когда их случайно занесло в переулок.

– Не знаю… может, какая-то игра слов на тему родового гнезда?

Оба беззаботно рассмеялись и прошли мимо; на дороге остался лишь выброшенный окурок дешёвой сигареты «Золотой нетопырь», от которого тонкой струйкой поднимался синеватый дымок.

Дзюкити ещё до того, как был принят зятем в семью Гэнкаку, начал работать в банке – и потому возвращался домой уже затемно, при свете электрических фонарей. Последние несколько дней он, едва заходя во двор, чувствовал запах. Так пахло дыхание старика Гэнкаку, страдавшего – что было редкостью для его возраста – туберкулёзом и потому прикованного к постели. Но едва ли дыхание могло долетать до двора. Всходя на крыльцо, в зимнем пальто и с портфелем под мышкой, Дзюкити думал о своих расшалившихся нервах.

Гэнкаку занимал комнату в отдельной пристройке; он не вставал на ноги и либо лежал на футоне, либо полусидел, опираясь спиной на ворох одеял. Зять, сняв пальто и шляпу, обязательно заглядывал в дверь со словами: «Я дома» или «Как вы сегодня?» В комнату он заходил редко – и оттого, что боялся заразиться, и оттого, что не переносил пресловутого запаха. Старик обычно отвечал односложно: «А!» или «Пришёл?» Слыша слабый – чуть громче дыхания – голос, Дзюкити порой корил себя за чёрствость, но всё равно не решался переступить порог.

Следом Дзюкити шёл здороваться с тёщей, О-Тори, помещавшейся рядом с гостиной – комнату с мужем она давно не делила. Ещё до того, как тот слёг, лет семь-восемь назад, у неё отнялись ноги; даже до отхожего места она не могла дойти сама. Говорили, будто Гэнкаку в своё время привлекло не только её происхождение – отец О-Тори занимал высокий пост при тогдашнем князе – но и красота невесты. Сейчас, в преклонном возрасте, её глаза ещё хранили тень этой красоты, хотя в остальном О-Тори, сидя на постели и с великим тщанием штопая белые носки-таби, напоминала мумию. Спросив: «Как вы сегодня себя чувствуете, матушка?», – Дзюкити проходил в маленькую, на шесть татами[134], гостиную.

Жена его, О-Судзу, либо сидела там, либо хлопотала на кухне вместе с горничной, О-Мацу, уроженкой провинции Синсю. Не только в аккуратной гостиной, но и на кухне с её новой печью Дзюкити чувствовал себя куда уютнее, чем в комнатах тестя и тёщи. Сам он был вторым сыном политика, одно время даже занимавшего губернаторский пост. Впрочем, интеллектуал Дзюкити, как легко было догадаться по мягкому взгляду и тонкому подбородку, гораздо больше походил на мать, известную в прошлом поэтессу, чем на отца с его манерами хозяина жизни. Дойдя до гостиной, Дзюкити переодевался в традиционную одежду и, удобно расположившись у прямоугольной жаровни, курил дешёвые сигары и поддразнивал сына, Такэо, который только в этом году пошёл в начальную школу.

Ужинал он вместе с женой и сыном, у низенького обеденного стола. Вместе им бывало весело – впрочем, в последнее время определённо стала ощущаться некоторая стеснённость. Дело в том, что для ухода за Гэнкаку наняли сиделку, Коно. Такэо, правда, в присутствии «госпожи Коно» озорничал, как раньше, и даже ещё больше. О-Судзу иногда хмурилась и сердито смотрела на сына – тот же, не обращая на это ровным счётом никакого внимания, преувеличенно жадно набивал рот рисом. Дзюкити, любивший читать, подозревал, что в выходках Такэо проявляются чисто мужские ухватки, – и ему это не нравилось. Тем не менее, обычно он лишь улыбался и молча продолжал есть.

Ночью в «Приюте журавля» было тихо. Такэо спозаранку отправлялся в школу, поэтому его укладывали в десять; в то же время ложились и его родители. Бодрствовать оставалась только сиделка, Коно, чьё дежурство начиналось около девяти вечера. Она без сна сидела у изголовья больного, поддерживая огонь в жаровне. Гэнкаку… Гэнкаку тоже порой не спал – но по большей части молчал, лишь иногда говоря: мол, грелка остыла или компресс высох. Снаружи доносился шорох бамбука – другие звуки смолкали. Коно, пристально глядя в тишине на Гэнкаку, размышляла о разном: то о собственном будущем, то о настроениях обитателей дома…