Рюноскэ Акутагава – Ворота Расёмон (страница 52)
Поколебавшись, он вошёл в тёмную гостиную. О-Томи неподвижно лежала на татами посреди комнаты, закрыв лицо рукавом. Бросив на неё один взгляд, Синко немедленно ретировался на кухню. На лице у него было странное выражение – не то отвращение, не то стыд. Не глядя в сторону гостиной, он вдруг горько рассмеялся.
– Пошутил я. О-Томи, слышишь? Пошутил. Иди уже сюда.
Через несколько минут О-Томи, держа за пазухой кота и сжимая в руке зонт, как ни в чём не бывало, разговаривала с Синко, сидевшим на своей циновке.
– Послушай-ка, О-Томи… – начал он, по-прежнему чувствуя неловкость и потому избегая смотреть ей в лицо.
– Чего тебе?
– Да нет, ничего… Просто… Ведь для девушки честь важнее всего на свете. А ты – а ты готова была из-за кота отдаться. Не слишком ли? – На мгновение он умолк. Но О-Томи, прижимая животное к груди, лишь улыбалась. – Неужели ты его так любишь?
– И это тоже, – туманно ответила О-Томи.
– Или это из-за хозяев? Все в округе рассказывают, как ты им верно служишь. Думала, что перед хозяйкой будет стыдно, если кот вдруг погибнет?
– Ну… я и Микэ люблю. И хозяйка мне дорога. Только… – Она наклонила голову, будто вглядываясь куда-то вдаль. – Как и сказать-то… Подумалось: если не сделаю этого, потом на душе скверно будет.
Прошло некоторое время. Синко, оставшись один в кухне, рассеянно сидел, обхватив колени, покрытые старым юката. По крыше ещё стучали редкие капли дождя. Опускалась ночь, постепенно вновь поглощая окружавшие предметы – шнур от потолочного окна, горшок с водой возле рукомойника… Над затянутым тучами Уэно поплыли тяжёлые удары храмового колокола, и Синко, вздрогнув, огляделся. Потом на ощупь зачерпнул себе воды.
– Минамото-но Сигэмицу, называемый также Мураками Синдзабуро! Сегодня ты получил урок, – пробормотал он в темноте и жадно осушил ковшик.
Двадцать шестого марта 1890 года О-Томи с мужем и тремя детьми шла по главной улице Уэно.
В этот день в галерее Такэнодай открывалась Третья национальная промышленная выставка; к тому же у ворот, оставшихся от прежнего храма Канъэйдзи, в полную силу расцвела сакура. Оттого на улице было не протолкнуться. По проезжей части двигалась сплошная вереница экипажей и рикш – похоже, разъезжались с открытия выставки гости, среди которых были и такие именитые, как Маэда Масана, Тагути Укити, Сибусава Эйити, Цудзи Синдзи, Окакура Какудзо, Гэдзё Масао[92].
Держа на руках младшего сына, которому сравнялось пять, муж О-Томи пробирался сквозь густую толпу; старший сын цеплялся за отцовский рукав. Муж то и дело оглядывался на О-Томи – та, ведя за руку дочь, улыбалась ему своей ясной улыбкой. Конечно, за прошедшие двадцать лет она постарела – но глаза горели так же ярко. Через несколько лет после Реставрации Мэйдзи она вышла замуж за хозяйского племянника, у которого тогда была небольшая часовая мастерская в Иокогаме. Мастерская с тех пор переехала на Гиндзу.
Случайно подняв глаза, О-Томи попала взглядом в запряжённый парой лошадей экипаж, в котором непринуждённо восседал – не кто иной, как Синко! Да, теперь его грудь была увешана орденами и медалями, мундир расшит золотым позументом, на голове красовался плюмаж из страусиных перьев… и всё-таки это багровое лицо с седеющими бакенбардами, несомненно, принадлежало тому самому оборванцу. О-Томи невольно замедлила шаг – но, как ни странно, ничуть не удивилась. Она и тогда чувствовала: Синко – никакой не оборванец; быть может, его выдали черты лица, или манера говорить, или то, что у него был револьвер – вещь очень дорогая. Она безмятежно рассматривала его лицо – и Синко, то ли случайно, то ли намеренно, тоже задержал на ней взгляд. Воспоминания о дождливом дне двадцать лет назад нахлынули на О-Томи с мучительной ясностью. Тогда она – быть может, опрометчиво – едва не отдалась Синко, чтобы спасти кота. Что ею тогда двигало? О-Томи и сама не знала. А Синко всё равно не позволил себе к ней прикоснуться. Что двигало им? Этого она не знала тоже. Но случившееся казалось совершенно естественным – будто иначе и быть не могло. Проходя мимо экипажа, она почувствовала, как на душе стало легко.
Коляска Синко отъехала прочь. Муж обернулся, ища в толпе О-Томи, и она, увидев его лицо, улыбнулась как ни в чём не бывало – живо и радостно.
О-Гин
Случилось это давным-давно – может, в эпоху Гэнна, а может, в эпоху Канъэй[93].
В те времена, если обнаруживали человека, который верил в учение Отца Небесного, его сжигали на костре или распинали. Но, говорят, из-за жестоких гонений Господь Всемогущий особенно пёкся о своих последователях в нашем государстве и не скупился для них на чудеса. Случалось, что в деревнях вокруг Нагасаки на закате показывались ангелы и святые заступники. Рассказывают, что верующему по имени Мигель Яхей на водяной мельнице в местности Ураками[94] однажды явился сам Иоанн Креститель. Одновременно, чтобы сбивать верующих с пути, в деревни наведывались и бесы, принимавшие самый разный вид: то странных людей с чёрной кожей, то диковинных иноземных цветов, то плетёной повозки. Утверждают, что и крысы, терзавшие Мигеля Яхея в подземном узилище, куда не проникал дневной свет, были воплощением дьявола. Яхея сожгли на костре вместе с одиннадцатью другими христианами осенью, в восьмой год то ли Гэнна, то ли Канъэй – в общем, давным-давно.
В деревне Ямасато в Ураками тогда жила девочка по имени О-Гин. Родители её переселились в Нагасаки из Осаки, но умерли, не успев обустроиться на новом месте, и О-Гин осталась одна. Конечно, поскольку родом они были из иных краёв, учения Господа Нашего они узнать не успели, а были последователями Шакьямуни – может, школы Дзэн, может, Нитирэн, а может, и Дзёдо. Шакьямуни же, согласно одному французскому иезуиту, одарённый от природы хитростью, обошёл все земли Китая, проповедуя путь Будды Амиды, после чего с той же целью явился в Японию. По учению Шакьямуни, душа человеческая после смерти перевоплощается и, в зависимости от тяжести лежащих на ней грехов, может стать птицей, может коровой, а может и деревом. Сам Шакьямуни, рождаясь на свет, причинил смерть своей матери. Оттого учение его не только абсурдно, но и несёт великое зло – вот как объясняет тот иезуит, Жан Крассе. Однако родители О-Гин, как уже говорилось ранее, ведать об этом не ведали, а потому оставались верны Шакьямуни и в смерти. Должно быть, под кладбищенскими соснами им грезился рай Будды Амиды, и не догадывались они, что в конце концов будут низвергнуты в адское пекло Инферно.
Однако О-Гин, по счастью, не запятнала себя грехом невежества: старожил деревни Ямасато, крестьянин по имени Иоанн Магосити, произвёл над девочкой таинство крещения – окропил ей лоб водой и дал имя Мария. О-Гин не думала, будто новорождённый Шакьямуни обвёл рукой небо и землю, провозгласив: «И на земле, и в небесах почитают меня одного». Нет, вместо этого она верила в «непорочное зачатие всемилостивой, всеблагой, всепочитаемой Девы Марии»[95]; в то, что Иисус «умер на кресте и был положен в каменный гроб», а потом, через три дня после погребения, воскрес; в то, что, когда вострубят трубы Апокалипсиса, «Господь в величии Своём и славе Своей сойдёт с небес, и души тех, кто обратился в прах, возродятся во плоти, после чего добрые люди отправятся в райские кущи, а злодеи будут низвергнуты в ад, к демонам»; в таинство причастия – что «по слову Божьему хлеб и вино, не изменяя вида своего, становятся плотью и кровью Господа Нашего». Таким образом, сердце О-Гин было не обдуваемой знойными ветрами пустыней, как у её родителей, но плодородным полем, где зрелые колосья мешались с дикими розами.
Когда О-Гин потеряла родителей, её удочерил Иоанн Магосити. Его жена, Иоанна О-Суми, была доброй женщиной. О-Гин жила с ними счастливо: пасла коров, жала пшеницу. Занятые ежедневным трудом, они, тем не менее, тайком от других жителей деревни никогда не пренебрегали постом и молитвой. Часто, остановившись под смоковницей у колодца, О-Гин глядела на большой серп месяца в небе и от всего сердца молилась. Это была простая молитва девочки, ещё не носившей взрослой причёски: «Матерь милосердная, славься! Заблудшая дочь Евы взывает к тебе: обрати свой нежный взор к нашей юдоли скорбей. Аммей[96]».
Но однажды ночью, как раз на Рождество, дьявол ворвался в дом семьи Магосити, а с ним и несколько чиновников. В большом, утопленном в пол очаге пылало «святочное полено». На закопчённой стене красовалось распятие, вынутое по случаю праздника. И, наконец, в коровнике за домом в ясли была налита вода для первого омовения младенца Христа. Чиновники обменялись кивками, и Магосити с женой мгновенно повязали, а с ними – и О-Гин. Никто из них троих, однако, раскаяния не выразил; напротив, ради спасения души они были готовы перенести любые страдания, не сомневаясь в том, что Господь их защитит. Вот и схватили их не когда-нибудь, а в рождественскую ночь. Разве это не свидетельство того, что небеса будут к ним милосердны? Все трое, не сговариваясь, полностью разделяли эту уверенность. Чиновники доставили связанных пленников в дом местного судьи, однако те и по дороге, шагая в ночи под порывами ветра, продолжали читать рождественский молебен: «О младенец, рождённый в Вифлееме, где ты? На тебя уповаем!»