Павел Смолин – Севастополь (страница 30)
— Об печку, — сказал я. — В угол вжался, к каменке. Иначе свет бы на меня упал.
Бекир посмотрел на меня долгим, странным взглядом, и что-то в его лице изменилось.
— Дурной, — сказал он тихо, почти ласково. — Об печку он. Мог бы и выскочить, пострелять, а ты — в угол, к огню. Чтоб меня не подвести, что ли? Семью мою?
— Себя, Бекир, — отрезал я. — Себя и мою бандитскую шайку.
Старый татарин покачал головой, и в глазах у него появилось что-то, что связывает переживших общую беду и не подведших друг дружку людей.
— Пойдём, — позвал он. — Жена салом гусиным ожог смажет, у нас хорошее, от ожогов первое дело. И уходить вам надо нынче же ночью, дорогой. Засветились вы. Эти уехали, да другие наедут. Раз патруль тут был — значит, зачастят. Нельзя вам тут больше. И мне с вами нельзя.
— Уйдём, — сказал я. — Нынче же. Спасибо тебе, Бекир. За баню, за патроны, за то, что не выдал. Жизнью ведь рисковал.
— Рисковал, — не стал спорить старик. — Боялся, чего там. У меня вон руки и сейчас трясутся, гляди. — Он показал. Руки и правда дрожали. — Семья ж, дети. Кабы нашли вас — всех бы нас на воротах. Боялся, дорогой. А всё ж не выдал. Потому что выдать — это уж совсем… совсем нельзя. Тогда и человеком себя звать не получится, — он помолчал. — Идите салом мазаться. И в ночь — уходите. С Богом. Или с Аллахом. Кому как.
В ту ночь мы ушли с хутора Бекира — накормленные, отмытые, с патронами, с салом на моём ожоге. Ушли в темноту, в глухие горы, дальше от дорог и людей, чтоб не навлечь на доброго человека беду. Бекир проводил нас до края своего поля, постоял, глядя вслед, и повернул к дому — к семье, к хутору, доживать под немцем как умел, и нести в себе свой страх, и свою порядочность, которая оказалась сильнее страха.
Бок жгло. Я не жаловался. Это была хорошая боль — боль за то, что мы все живы, и Колька жив, и Бекир жив, и хутор стоит. Малая цена. Я бы и не такую заплатил.
Глава 20
От хутора Бекира мы ушли далеко, в глухие горы. Четыре дня отлёживались, зализывали раны, проедали выменянное и немногое найденное здесь, а на пятый день жратва кончилась снова. Проклятое брюхо — невозможно набить его раз и навсегда, и даже запасов при нашем образом жизни наделать реально надолго никак.
Не хотелось портить район, переводя его операциями из «условно-безмятежного» в «боевая тревога», но выбора, мать его, не было. Хасанов с Гурьевым ходили на разведку и высмотрели объект — небольшой заготовительный пункт у дальнего села. Немцы свозили туда отнятое у хуторян: зерно, муку, скот, что придётся, копили, чтоб потом вывезти к себе. Охраны при складе было немного — отделение, не больше: кто ж в спокойном тылу держит при амбаре с мукой большой гарнизон. Объект был соблазнительный: и еды там на месяц, и взять, считай, по силам, и по совести — грабить награбленное в нашей ситуации можно.
— Рискнём, командир? — спросил Гурьев, и в голосе его был голод, тот самый, что гонит на риск. — Жратвы там — завались, а охраны — тьфу.
— Рискнём, — сказал я. — Выбора нет. Только тихо и быстро, и сразу уходим, далеко. Зашумим — немец поймёт, что мы тут, и тогда держись.
Склад взяли чисто. Ночью, без потерь, по отработанному: сняли часовых и кладовщика, положили тех немногих немцев, что были при складе — быстро, на голодной злости. Нагрузились, сколько могли унести — мука, крупа, сало, вяленое мясо — и ушли в горы, нагруженные едой, довольные.
Не операция, а образцово-показательное ограбление. Я даже понадеялся было, что немцы спишут на тех самых лесных бандитов, которыми пугал Бекир, и не станут поднимать большой шум из-за разграбленного амбара. Зря понадеялся.
Облава началась на рассвете — ровно через сутки. Мы её, в общем-то, ждали, поэтому не удивились, а с матюгами и сытыми животами отправились дальше. Хорошо, блин, сработали, и какой-то немчура либо считал почерк, либо просто сложил два и два — если в одном районе кто-то наворотил дел и пропал, а в другом всплыло новое «дело», значит та самая, очень кусачая, группа теперь здесь.
Сложил и решил разобраться с проблемой радикально — не патрулями, не группами егерей, а всем, что у него было. Мы успели уйти от склада, да недалеко — ноги сбиты, с едва поджившими ранами, нагруженные едой.
Разбудил меня стоявший в дозоре Хасанов. Тронул за плечо, и я проснулся мгновенно без раскачки.
— Командир. Немцы. Много.
Плохо.
Я выбрался к нему на край, поглядел вниз, в сереющую предрассветную долину, и понял, что дело худо. По всем дорогам, по всем тропам, со всех сторон в наши горы втягивались войска. Не десятки — сотни. Цепи пехоты, бесполезные в горах, но положенные по орднунгу машины, миномёты на прицепах. Они шли, охватывая массив с нескольких сторон и замыкая кольцо.
— Подъём, — скомандовал я тихо, расталкивая своих. — Тихо, без шума. Уходим. Немца нагнали — тьма. Облава.
Мужики поднимались, хмурые, молчаливые. Все понимали, что это значит. Облава в горах — это не бой, это охота, где нам уготована роль пресловутого секача. Немцы пускают цепи, прочёсывают квадрат за квадратом, гонят всё живое к заслонам, а сверху смотрит авиация и бьют миномёты. Уйти от облавы можно, но трудно, и многие партизанские отряды так и кончились — в таких вот прочёсах, выбитые до последнего человека.
Мы пошли — тихо, быстро, на ту сторону, где кольцо, как мне казалось, ещё не сомкнулось, но к середине утра стало ясно, что сомкнулось везде. Куда ни сунься — цепи. Мы натыкались на них то с одной стороны, то с другой, отползали, меняли направление, петляли, как загнанный зверь, а кольцо сжималось, гнало нас к центру, в ловушку.
Потом над нами повис самолёт — не «рама» даже, а штурмовик. Он засёк наше движение и пошёл в круг, наводя на нас цепи. Завыло, ударили мины — где-то рядом, потом ближе, нащупывая. Сзади послышались крики, выстрелы, лай команд. Цепь шла на нас, прочёсывая склон, и уходить было некуда: впереди, по ходу, тоже стояли немцы — заслон.
— Обложили, — сказал Калюжный, тяжело дыша. — Со всех сторон, командир. Хана?
— Не хана, — сказал я, лихорадочно соображая. — Заслон впереди — он тоньше цепи. Цепь густая, а заслон редкий, на него меньше людей. Прорвёмся через заслон. Тихо подберёмся, в упор ударим из всего, что есть, проломим дыру — и в неё, бегом, пока не опомнились. Другого пути нет.
Это был отчаянный план, но единственный. Во время облавы нельзя останавливаться и нельзя обороняться — обложат и задавят числом. Можно только прорываться, пробивать брешь в самом тонком месте и уходить, пока её не заткнули. Я выбрал место — там, где заслон шёл по открытому, и можно было подползти лощиной почти вплотную.
— Пулемёт вперёд, — распорядился я. — Гурьев, Колька — как подберёмся, лупите по заслону во всю ленту, в упор. Остальные — автоматы, гранаты. Бьём разом, по моей команде, проламываем дыру и рвём в неё все вместе. Не растягиваться, не отставать, раненых тащить, если не в ногу. Замешкался — пропал. Ясно?
— Ясно, — вразнобой, уныло, но сжимая зубы и пальцы на оружии.
— Тогда ползём. Тихо.
Мы подобрались лощиной к заслону почти вплотную — метров на тридцать. Немцы нас не видели, смотрели в другую сторону, ждали, когда цепь выгонит нас на них. Они не думали, что мы сами на них выйдем, и в этом был наш шанс.
— Огонь, — выдохнул я.
И мы ударили.
Пулемёт Гурьева захлебнулся длинной, лютой очередью, кося заслон в упор, наискось, как метлой расшвыривая немцев и вырывая куски плоти и костей. Мы били из автоматов, в спины, в бока опешившим немцам, которые не ждали удара отсюда, с пары десятков метров. Полетели гранаты. Заслон, тонкий, не готовый, разорвало в клочья в считанные секунды — убитые, раненые, мечущиеся, и в их рядах образовалась дыра.
— Вперёд!!! Бегом!!! — заорал я. — За мной!!
И мы рванули в брешь, неприцельно паля по сторонам и заставляя немцев залечь. Дальше был сплошной ад, спрессованный в минуты бега. Мы неслись через проломленный заслон, через тела, вниз по склону, в спасительный лес, а позади опомнившиеся немцы открыли огонь нам в спину. Пули свистели, взбивали землю, щёлкали по стволам. Сзади и сбоку рвались мины — немцы наводили миномёты на убегающих. Над головой ревел самолёт, заходя на нас, бил из пулемётов, я орал «рассыпаться, не кучей», и мы рассыпались, и неслись, петляя, вниз, прочь.
Огрызались на бегу — оборачивались, давали очереди и одиночные, тратили остатки гранат и бежали, бежали, бежали. Гурьев на бегу разворачивался с пулемётом от бедра, поливал назад короткими, трясясь от отдач. Лев — я видел — швырнул гранату назад, через плечо, не глядя, и она грохнула удачно, в самую гущу насевших немцев, выкосив передних, осадив погоню на драгоценные секунды.
Калюжный впереди меня споткнулся, я подхватил, не дал упасть, и мы разбежались метра на полтора, чтобы не быть большой и вкусной мишенью. Лес приближался — тёмная спасительная стена, где самолёт нас не увидит, где можно затеряться.
Хасанов влетел в лес чуть ли не ласточкой, следом — Федька, громко врезавшись котелком на поясе в дерево. Дальше — Калюжный, за ним, почти сразу, я. Скачком метнувшись за дерево, я обернулся — Колька летел вперед с округлившимися от страха и адреналина глазами, за ним, тяжело, с пулеметом, Гурьев. В соседний куст от меня шумно влетел хрен его знает откуда взявшийся Лев, я перевел взгляд левее — там бежал Степан.