18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Смолин – Севастополь (страница 29)

18

— Восемь.

— Восемь, — крякнул он. — Ну, заходите, восемь. Раз от Карапета — заходите. Только это… — он понизил голос, и в нём опять прорезалась опаска. — Тихо у меня тут поживите, ладно? Не светитесь. Времена сами знаете какие. Я вам помогу, чем смогу, а вы уж и меня не подведите. У меня семья, дети. Понимаешь?

— Понимаю, Бекир, — сказал я. — Не подведём. Карапету слово дал, и тебе даю.

Вечер на хуторе Бекира был первым за долгое время, когда мы оказались не в лесу, не в балке, не в сырой пещере, а под крышей, среди мирных людей, у настоящего очага. Бекир, поворчав для порядка, принял нас по-человечески. Жена его, дородная молчаливая женщина, и взрослая дочь собрали на стол — не пир, конечно, время голодное, но горячую похлёбку, лепёшки настоящие, не Федькины на камнях, а печёные, овечий сыр, чай. Мы ели, и от тепла домашней еды теплело на душе.

Торговались уже на следующий день, обстоятельно, как полагается. Я выложил, что у нас есть на обмен: соль (её у Бекира было мало, обрадовался), часть несъедобного конфиската — часы, портсигар, пара колец из комендатуры. Бекир смотрел, прицениваясь, хмыкал.

— Соль возьму, — сказал он. — Соль хорошо. И часы возьму — не себе, менять буду. А вам чего надо?

— Еды в дорогу, — сказал я. — Муки, сыру, мяса вяленого, если есть. И патронов, если водятся. Наших, советских.

Бекир поглядел на меня, прищурился.

— Патроны, значит, — он помолчал. — Есть маленько. С весны остались, как наши тут отступали-то, всё бросали, всё по горам валялось — мы, грешным делом, прибрали, в хозяйстве сгодится. Думал, на что сменяю когда. Вот и сменяю. Дам патронов. Не задаром.

— Не задаром, — согласился я. — По-честному.

Сторговались. За соль, часы и кольца Бекир собрал нам припасов в дорогу и — главное — притащил из схрона две полные пачки винтовочных патронов. Снайперка теперь заработает в полную силу.

За столом, за чаем, разговорились. Бекир расспрашивал осторожно, мы отвечали уклончиво, но кое-что он рассказал и сам — про житьё под немцем. Без жалоб, скупо, как рассказывают о погоде, которую не изменить.

— Тихо у нас покуда. В глуши живём, немец редко суется. А в больших сёлах — худо. — Он отхлебнул чаю. — У соседа, в Коуше, ружьё нашли при обыске. Старое, охотничье, ещё дедово, он на зайца ходил. Полицай донес. Свой же. Выслужиться захотел. Немцы пришли, ружьё нашли, и соседа повесили. За ружьё на зайца. Прямо на воротах своих и повесили, чтоб другим неповадно, — Бекир помолчал, глядя в чашку. — А полицай тот и сейчас ходит, грудь колесом. Сосед в земле, а он ходит.

Мы молчали — что тут скажешь? И так понятно все дальше некуда — верит Бекир Карапету и нам, а если верит зря — будет на собственных воротах висеть, а жена и дети умрут попозже, в концлагере.

Банька у Бекира была маленькая, потемневшая от времени и влаги, но справная. Тесновата, с каменкой и полком в два яруса — целиком даже при всем желании и полном пренебрежении правилами бы не поместились: тут и втроем хрен разминешься. Но — настоящая баня! С настоящим жаром! С настоящей горячей водой! После гор это не помывка, а настоящее блаженство!

Мылись, разбившись по парам и сменяя друг дружку на дальнем и ближнем охранении. Мы с Колькой парились последними, уже в сумерках. Колька, отмякший, разомлевший, плескался, кряхтел от удовольствия, тёр себя докрасна, и впервые за долгое время был просто пацаном в бане, а не бойцом. Я сидел на нижнем полке, отмокал и чувствовал, как из тела уходит казавшаяся вековой усталость, как расслабляются задеревеневшие мышцы и время от времени аккуратно смачивал повязку на ухе — жжется, сволочь, но того стоит.

С улицы донесся условный свист. Я мгновенно подобрался, все банное настроение полетело в утиль.

— Колька, слышал? — тихо спросил я пацана.

Пацан застыл, голый, с расширенными глазами, не знаю, что делать в такой ситуации. Снаружи раздался еще один наш сигнал, совсем плохой, потому что он сообщил нам о невозможности свалить из бани — вокруг глаза и уши.

Следом раздался скрип колес, лающая речь немцев и всхрипы лошадей. Я выглянул в щель банной двери — осторожно, одним глазом. Так и есть. Во двор хутора въезжал немецкий патруль — усиленный, человек шесть или семь, конные и при телеге. Не по нашу душу, я сразу понял по тому, как они держались — буднично, лениво, не настороженно. Объезжали хутора, забирали продовольствие, проверяли. Рутина. Они и не знали, что мы тут, просто приехали посмотреть и поставить галочку в ведомости.

Но мы-то в бане! Голые, безоружные, если не считать пистолета, и даже одежды нет. Хорошо, что нет — в мешках у мужиков лежит, немец в предбаннике не увидит.

Я лихорадочно соображал. Бежать? Куда? Голым, через полный немцев двор? Драться? С пистолетом против семерых с автоматами, прикрывая голого пацана? Свои-то помогут, я прямо чувствую, как мужики неподалеку лежат в кустах, нацелив мушки на врагов и дрожа пальцами на спусковых крючках, но когда нас с Колькой изрешетят, нам будет от этого не легче. А даже если выживем и победим, на стрельбу быстро сбежится вся округа, хутор Бекира сожгут, а нам придется уходить дальше, и хрен знает, к чему нас это приведет.

Оставалось одно — затаиться и верить. Верить, что немцы не полезут в баню, Бекир нас не сдаст, а у мужиков не дрогнут нервы и они не поднимут шум.

— Колька, — выдохнул я пацану в самое ухо. — Слушай меня. Лезь под нижний полок, к стене, в самый угол, в темноту. Вожмись и не дыши. Что бы ни было — не двигайся, не звука. Понял?

— А ты? — одними губами.

— А я тут. Лезь, кому сказал!

Я затолкал пацана под нижний полок, к задней стене, в самый тёмный, закопчённый угол, куда не достал бы свет от двери. Колька вжался, поджался, замер. Сам я остался у каменки — другого тёмного места не было, а заслонить пацана собой я мог только отсюда. Втиснулся между печью и стеной, в тень, присел.

Печка была горячей. Каменка ещё дышала жаром после топки — не пламенем, но раскалёнными камнями, и бок её, к которому я прижался, обжигал. Я отстранился, насколько смог, выбирая между стекающими в щели дверей линиями тусклого, вечернего света и жаром. Выбор был откровенно плох, плечо напекало со страшной силой, но сделать с этим было ничего нельзя.

Немцы во дворе спешивались. Я слышал их голоса, тяжёлые шаги, как они переговариваются, как кто-то из них — старший, видно, — что-то спрашивает у Бекира, лениво, по-хозяйски. Бекиров голос отвечал — ровно, спокойно, чуть подобострастно, как и положено отвечать оккупанту. Слов я почти не разбирал — немец говорил на корявом русском, а Бекир отвечал тихо.

Бок жгло невыносимо. Я закусил губу. Запахло паленой кожей. Я не двигался. Колька почти не дышал. Где-то снаружи мои мужики выцеливали немцев, и вся их и наша жизнь висела сейчас на двух ниточках: слове Бекира и том, полезут ли немцы в баню как следует.

Шаги приблизились к бане. Кто-то из немцев шёл сюда. Я услышал, как он подошёл, остановился у двери. Услышал, как Бекир что-то быстро заговорил — я не понял что, но по тону догадался: просил. Жар не выпускать просил, полагаю.

Немцу проблемы чужой помывки были побоку — если ему приказано проверить, он проверит. Дверь бани скрипнула, открылась. Полоса серого, вечернего света упала внутрь, заиграла в облачках парах, замелся в ладони от моей голой ступни. Я вжался в тень, в проклятую печку, прокусил губу и направил на немца на пороге пистолет.

Темный силуэт на фоне меркнущего света постоял, покачиваясь с пятки на носок и щурясь в темноту. Не мог не щуриться — здесь совсем темно и пар мешает. Давай, сволочь, уходи уже — вечер, ты устал, тебе надоело ездить по хуторам и совать нос в каждую щель. Я — запекаюсь, а тебе — просто жарко и влажно, рожа потеет, и совсем не хочется соваться в парилку целиком.

Немец стоял. Я слышал его дыхание. Видел, как он наклонил голову, всматриваясь. Всего несколько секунд, но казалось — вечность. Бок горел, я чувствовал, как пузырится кожа, не двигался, не дышал, и весь мир сжался до маленькой парилки и щурящегося с ее порога немца.

Немец буркнул что-то за спину, подался назад и неожиданно-аккуратно закрыл за собой дверь. Орднунг, мать его.

Хотелось отлепиться от печки и броситься к бадье с холодной водой, но я заставил себя выждать еще пяток секунд — дождаться, пока шаги сойдут с деревянного крылечка на мягкую землю. Бок ревел так, что я едва нашел в себе силы шикнуть на Кольку, чтобы не расслаблялся, и замедлиться на пути и возле бадьи, чтобы не скрипеть полом и не брызнуть водой громче, чем можно. До хруста сжав зубы, я медленно вылил на обожженный бок ковш воды. Еще один. Еще… Адреналин уходил, боль из нестерпимой стала просто сильной, ухо напомнило о себе покалыванием, снаружи долетали удаляющиеся стуки копыт и скрипы телег.

Уехали. Еще через пяток минут раздался условный свист, подтвердивший «отбой». Колька выбрался из-под полка, подошел ко мне и охнул — даже в полутьме видно волдыри.

— Командир! Ты ж сгорел весь! Чего ж ты…

— Тихо! — шикнул я на него. — Херня эти ожоги, главное — живы.

Снова шаги на крыльце, но этих мы не боялись — они принадлежали Бекиру. Он открыл дверь и с облегчением выдохнул:

— Ушли. Слава Аллаху, ушли. Я им сказал — бандиты тут были, вооружённые, грязные, муку отняли да ушли в горы, не знаю куда. Они и поверили, — он вдруг нервно, мелко засмеялся. — А что, и не соврал почти! Вы ж и есть вооружённые и грязные. И муку мою съели. Бандиты и есть, — он увидел мой бок и осёкся. — Ой. Ой, что ж это. Об печку?