18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Смолин – Севастополь (страница 27)

18

— Командир, вы чего смурные? — Федька переводил взгляд с лица на лицо. — Случилось чего? Я вон, сладкого напёк, к чаю травяному…

— Случилось, Федь, — ответил я. — Слушайте, мужики… — рассказал об увиденном.

Помолчали, переваривая. Лица мужиков каменели, кулаки сжимались, верующие крестились. Политрук жевал губами, словно пытаясь найти нужные слова и не находил.

— Суки, — выдохнул Колька.

— Твари, — добавил Гурьев.

— Гниды, — поддержал Калюжный.

Помолчали. А потом Гурьев, мрачный, потянулся к Федькиной сладкой лепёшке, откусил, прожевал и сказал, глядя в огонь:

— А лепёшка хорошая, Федь. Сладкая, — помолчал и добавил. — Вот веришь — нет, пожрал твоего хлеба и будто чуток отпустило. Будто не одни сволочи на земле есть, а еще и хлеб теплый.

И остальные закивали, потянулись к лепёшкам, и ели молча, и я видел, как от этой нехитрой Федькиной стряпни мужикам и правда делается легче. Федька смотрел на жующих мужиков, на то, как им от его хлеба теплеет, и я видел, что в пацане что-то поворачивается. Доходит: не бабья работа и не повинность, а очень значимая задача — держать всех на плаву, когда вокруг шторм.

На следующий день, когда в закромах не осталось ничего кроме мешочка соли, ко мне подошел Гурьев:

— Командир. Дорога закрыта, к немцу не сунешься — я понял. Но мы ж в лесу. А в лесу зверь есть. Дай я делом займусь, тем, что умею.

— Силки? — спросил я.

— Какие силки? — усмехнулся он, и в усмешке этой впервые за много дней появилось что-то живое, азартное. — Я кабана видел. След свежий, лёжку нашёл. Большой секач, командир. Туша — нам на неделю мяса. Вот это жратва так жратва.

— Стрелять нельзя, — напомнил я.

— А кто говорит про стрельбу? — Гурьев расцвёл. — Без выстрела возьмём. По-старому. Как деды брали, как я мальцом с отцом брал. На рогатину.

В голове мелькнула череда возможных проблем. Кабан в гневе страшен.

— На кол? Кабана? Секача?

— На кол, — кивнул он уверенно. — Дело известное, командир, я не выдумал. Ставим кол, крепкий, насадку острую, упор в землю. Загоняем зверя на номер, где человек с колом стоит. Кабан, он же дурной, когда прёт — прёт по прямой, на того, кто перед ним. Налетает — и сам на кол насаживается, своим же весом, своей же дурью. А мы добиваем. Тихо. Без стрельбы, — он облизнулся. — Мяса очень хочется.

— А если не насадится? Если в сторону уйдёт или человека сшибёт?

— Херово тогда будет, — честно признал Гурьев. — Секач — зверь страшный, клыками вспорет — кишки выпустит, как нечего делать. Потому и ставить надо умеючи, и человека на кол — крепкого, кто не сдрейфит и не дёрнется. Сдрейфил, кол увёл — всё, пропал. Тут не хуже чем на медведя с рогатиной: либо ты его, либо он тебя.

Я подумал. Затея была опасная. Но и голод был не шуткой, а кабан — это неделя сытости для десяти человек, и без выстрела, без шума. А Гурьев своё дело знал — это факт. Придется рискнуть.

— Командуй, — сказал я. — Твоя охота, Антон. Твоё дело. Что нужно?

Он выбрал место — узкую прогалину между двумя завалами бурелома, куда кабана можно было загнать так, чтоб тому некуда было свернуть. Велел рубить колья — крепкие, в руку толщиной, заострить, обжечь острие на огне, чтоб твёрже. Главный кол, толстый, он вкопал и укрепил сам, под нужным углом, упёр нижний конец в корень, проверил раз десять. На этот номер, главный, он поставил меня.

— Тебя, командир, — сказал он. — Ты не сдрейфишь. Тут главное — не сдрейфить. Кол держать обеими руками, упор в землю, и не дёргаться, что бы ни было. Прёт на тебя — стой. Целишь под грудину. Зверь сам себя насадит, твоё дело — удержать кол и не дать ему увести. Понял?

— Понял, — сказал я.

Сказать-то сказал, а внутри ёкнуло. Одно дело — человек с оружием напротив, это я умею, это понятно. А тут на тебя попрёт огромная туша с клыками, а тебе надо стоять и держать палку. Непривычно. Впрочем, есть в этом какая-то честность в сравнении с войной — кабан не пытает и не вешает людей, не прочесывает небо самолетами, не устраивает ловушек. Древнее, правильное — либо ты поднимешь кабана на рогатину, либо он тебя на клыки и копыта.

— Хасанов — вот тут, сбоку, — продолжал распоряжаться Гурьев. — С колом. Как насадится и завязнет — бьёшь под лопатку, в сердце, добиваешь. Быстро. Колька, Степан — загонщики, со мной. Будем гнать. Шуметь начнём с дальнего конца, погоним на прогалину, на командира. Остальные — в стороне, не отсвечивать, под ноги не лезть, зверь дурной, кинется не туда — затопчет.

Заняли позиции. Я встал на номер, упёр кол, как велено, проверил упор. Сердце колотилось. Лес стоял тихий, вечный, пятнистый от косого солнца. Где-то далеко в стороне Гурьев с загонщиками заходили зверю в тыл.

А потом началось.

Сначала был треск — далёкий, потом ближе. Гурьев с мужиками шумели, гнали, и я услышал, как ломится через бурелом что-то большое, тяжёлое, недовольное. Сердце ускорилось, по венам привычно побежал адреналин. Хрип, хрюк, треск ломаемых сучьев. Оно приближалось, и я в полной мере осознал, что стою посреди леса с заострённой палкой против дикого зверя, как пещерный человек, как мои предки тыщи лет назад, и вся техника, вся наука будущего здесь бесполезны — тут только кол, руки и нервы.

Кабан выломился на прогалину. Он был огромен. Не та свинья, что я представлял — настоящий лесной секач, чёрный, щетинистый, с горбатой холкой, с кривыми жёлтыми клыками, выпирающими из пасти. Маленькие злые глазки, заляпанный землей пятак. От него шибануло диким, тяжёлым звериным духом. Он вылетел на прогалину, увидел меня — и не свернул. Гурьев был прав: кабан попёр прямо, на того, кто перед ним, набычившись, набирая ход, и земля, кажется, загудела под его копытами.

Всё во мне заорало — беги. Здравый смысл, инстинкт, всё. Но я стоял. Вжал кол в землю, навалился, целя остриём под грудину налетающей туше, и держал, держал, держал, глядя в эти бешеные маленькие глазки.

Он налетел.

Удар был такой, что меня едва не сшибло. Кол вошёл в грудь зверя, тот насадился на него с разгону, всей тушей, всей дурью своей, и забился, страшно заверещал, задёргался. Сила в нем была чудовищная, кол ходил ходуном, остриё рвало кабану нутро, а он пёр вперёд, на меня, не понимая, что насажен, пытаясь достать клыками, и клыки эти лязгали в полуметре от моих ног. Я держал. Упёрся, навалился всем телом, ногами в землю, и держал эту бьющуюся, визжащую, исходящую кровью и яростью тушу, и чувствовал, как кол вот-вот вывернет, как руки рвёт из суставов.

— Держи, командир! Держи!!! — орал откуда-то Гурьев.

Секач рванулся вбок, и кол повело — вот оно, то самое, чего боялся Гурьев. Ещё чуть — и зверь сорвётся, и тогда он меня достанет, вспорет. Я зарычал и навалился изо всех сил, выворачивая кол обратно, удерживая морду зверя в землю.

Сбоку подлетел Хасанов. Быстро скользнув к бьющейся туше, он отбросил кол, поднырнул под клыки, в движении выхватывая нож, и всадил в сердце по самую рукоять. Кабан дёрнулся всем телом, заверещал тоньше, и вдруг разом обмяк, осел, завалился набок, суча копытами, и затих. Из-под него растекалась тёмная дымящаяся кровь.

Я стоял, держа кол, не в силах разжать руки. Меня трясло.

— Взяли! — заорал Гурьев, выбегая на прогалину, и лицо у него было счастливое, как у пацана в новогоднюю ночь. — Взяли, командир! Чисто взяли! Ах ты ж, какой секач! Пудов на десять! Да тут мяса!..

Он суетился вокруг туши, а я разжал руки, отпустил кол и сел прямо на землю, потому что ноги не держали. Хасанов отошёл, вытирая нож о траву, невозмутимый, будто и не он только что нырял под клыки.

— Спасибо, Равиль, — сказал я ему.

— Да че там, общее дело, — отмахнулся он.

Кабана разделывали уже в сумерках, при свете укрытого костра, и это была работа, которую делали с радостью, с азартом, какого я давно не видел в людях. Гурьев распоряжался — как свежевать, как разделать, что коптить, что солить, что съесть сразу. Туша и впрямь была огромная, мяса вышло прорва — нам на неделю, а то и больше, если с умом.

В ту ночь мы наелись так, как не наедались с самой комендатуры. Жарили на углях свежую кабанятину, крепко сдабривая солью, и она шкворчала, капал жир, запах стоял такой, что кружилась голова. Ели молча, целиком погрузившись в процесс, отъедаясь впрок, отъедаясь за все голодные дни.

— А шо, Васько, — сказал Калюжный, обгладывая ребро. — Может, ну его, тот фронт? Останемся тут, в горах. Гурьев нас кабанами кормить будет, Лёва — мосты немцам ронять. Не жизнь, а малина.

— Деградация до примитивного социально-экономического базиса в виде охоты и собирательства, — усмехнулся политрук.

— А шо — плохо разве? — улыбнулся Калюжный. — Первобытный коммунизм — тоже коммунизм.

Посмеялись.

— В горах — так себе, — заметил Гурьев. — Нам бы в тайгу!.. — мечтательно зажмурился. — Вот где природная кладовая — ежели уметь, лес всегда прокормит.

— Та ну, — отмахнулся Петро. — Богаче Кубани края нет.

Я глодал кабанье ребро, слушал разговор и не думал о завтрашнем дне. Сегодня мы живы, сыты, а это — почти счастье.

Глава 18

Мы осторожно, как всегда в последние дни, цепочкой шли через буковый лес. Я впереди, за мной Хасанов, дальше остальные. Где-то в середине цепочки Мальцев вполголоса рассказывал Кольке про первобытный коммунизм, не забывая ругать педагогов из школы пацана. Лес стоял тихий, пятнистый от солнца.