18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Павел Смолин – Севастополь (страница 26)

18

Я держал периметр, расставив своих на прикрытии, сам поглядывал то на дорогу, то на работающего внизу Льва. Гурьев, лежавший рядом со мной на прикрытии, тоже смотрел вниз, на сапёра, и я видел, что и в нём что-то ворочается. Он молчал. Не бухтел, не обзывал. Смотрел, как щуплый «жид слепошарый», которого он давеча списал в подвальные сидельцы, ловко и уверенно делает дело, которого ни сам Гурьев, ни кто из нас не сумел бы. Я не лез к Гурьеву с разговорами — пусть смотрит. Иное доходит до человека не через слова, а через глаза.

Лев провозился час, и к его концу я дергался и слушал ночь с тройным усердием. Долго, мать его, и каждая минута приближает потенциальные неприятности. Наконец, Лев вылез из-под моста перепачканный, довольный, прокладывая за собой шнур.

— Готово, командир, — доложил он шёпотом. — Уходим подальше, а то сильно рванет — пролеты все положит.

Мы отошли. Далеко, за поворот теснины, за скалу, чтоб не накрыло. Лев устроился с подрывной машинкой, глянул на меня — я кивнул.

— С богом, — сказал Калюжный.

— С наукой, — поправил Лев и крутанул.

Мост встал на дыбы.

Грохнуло так, что заложило уши и дрогнула земля под брюхом. В небо взметнулось пламя, дым, каменное крошево, обломки балок. Эхо заметалось по теснине, размножилось, ударило по горам. А когда осело и рассеялось, моста уже не было. Был провал, дымящиеся обрубки быков по краям и груда камня и битого дерева в речке внизу. Дорога кончилась. Немцам теперь сюда возить нечего и не по чему — пока новый не наведут, а это минимум недели.

— Красиво, Лева, — оценил я.

— Я ж говорил, — Лев поправил очки, и в темноте было слышно, что он улыбается, устало и счастливо. — Мосты — моя слабость. Жалко даже немного. Хороший был мост, старой работы. Это я не немца жалею — мост. Мост-то чем виноват?

— Философ, — хмыкнул Гурьев.

И в этом «философе» не было злобы, а было что-то почти уважительное. Лев глянул на Гурьева, чуть усмехнулся, но цепляться не стал — умный, понимает, что лёд тронулся и не надо торопить.

— Уходим, — скомандовал я. — Быстро и далеко, потому что щас сюда весь Вермахт нагрянет, а с ними до кучи Люфтваффе. Все молодцы, а теперь ноги в руки.

И мы ушли в горы, в темноту, оставив за спиной уничтоженный мост и разворошив немцев в очередной раз. Дорога была перекрыта. Работа сделана. А немец пускай побесится — искать-то нас в этих горах ему ещё долго, а мы уже не те голодные оборванцы, что выползли из катакомб. У нас теперь есть зубы, есть сапёр, есть взрывчатка. И есть злость — холодная, рабочая, которой хватит надолго.

Глава 17

В лагерь мы вернулись под утро, вымотанные, пропахшие гарью и взрывчаткой, и нас встретил запах хлеба.

Остававшийся на хозяйстве Федьке не спал — ждал нас, и к условленному времени возвращения напек на камнях лепешек из трофейной муки. Кривоватые, подгоревшие с одной стороны и недопекшиеся с другой, но горячие и пахучие.

— О-о, — простонал Калюжный, схватил лепёшку, обжегся, начал перебрасывать из руки в руку. — Федька! Хлебушек! Тёплый! Дай я тебя расцелую, волшебник!

Мы расхватали лепешки, я поперебрасывал свою и решил начать с недожаренной части. Горячее, мягкое тесто наполнило рот, и я невольно зажмурился от удовольствия. Горячо. Вкусно.

— Вкусно, Федь, — пробубнил я с набитым ртом. — Спасибо. Прям как дома.

— Да чё там, — Федька отвернулся, заскрёб что-то у костра. — Бабья работа простая. Муку с водой смешать да на камень кинуть. Делов-то.

Сказал небрежно, отмахнулся, но было видно, что пацану приятно. Уши порозовели, и он принялся выкладывать на камни свежую порцию лепешек. Девять мужиков пришли с дела усталые и голодные, а он встретил нас хлебом. Федька-то даже наверное и не думал, насколько это ценно. Ничего, увидит и поймет.

После моста немец озверел окончательно. Мы это чувствовали кожей все следующие дни. «Рамы» висели над горами почти не переставая, методично прочесывая квадрат за квадратом. По дорогам пошли патрули — частые, злые, не сонные тыловые обозники, а битые фронтовики, которых, видать, сняли с других участков и бросили искать тех, кто кошмарит им тыл. Деревни, через которые мы раньше прошмыгивали, теперь обросли постами. Кольцо сжималось — медленно, методично, по-немецки аккуратно, и я понимал, что это надолго и всерьёз. Мы слишком нашумели. Фельдмаршал, комендатура, мост — такую проблему решают всеми доступными средствами.

Жратва тем временем подходила к концу. Трофеи, которые мы так бережно растягивал, таяли. Консервы кончились, мешок с мукой показывал дно. Пополнить запас стало негде. Раньше я бы вывел группу к дороге, подкараулил мягкую цель — и взяли бы и еду, и патроны. Теперь дорога была закрыта. Не физически — физически вон она, внизу — а закрыта для нас, потому что лезть к ней стало смерти подобна. Мягких целей немец больше не предоставлял, ходил большими колоннами с техникой и плотной охраной.

Надежды, однако, мы не теряли, и регулярно ходили к дорогам посмотреть. Пришли и сегодня. Залегли над знакомым поворотом, стали смотреть, и сначала обрадовались.

По дороге, со стороны посёлка, тянулся обоз. Маленький. Подозрительно маленький — две подводы да грузовичок, и охраны при них всего ничего, человека три-четыре, и те расхлябанные, едут себе. Мягкая цель. Как раз то, что нам надо. Лежащий рядом Гурьев оживился, зашептал:

— Командир, а давай! Их же раз-два и обчёлся! Возьмём, как тех, с Манштейном! Жратвы небось полные подводы!

Я смотрел на этот обоз и чувствовал, как жопа чувствует неладное. Слишком хорошо. Слишком вовремя. Слишком необычно для установленного немцами режима повышенной готовности. А раз настолько необычно, значит кто-то специально приказал.

— Стой, — сказал я тихо. — Не дёргайся. Гляди дальше. Гляди по сторонам, не на обоз.

— Чего глядеть? — не понял Гурьев. — Вон жратва едет.

— Это не жратва, а сыр, Антон, — ответил я. — Бесплатный сыр где бывает?

И тут Хасанов, который всё это время молча шарил глазами по склонам, тихо сказал:

— Командир. Там. Выше дороги, в кустах. И справа, за камнями. Люди. Не шевелятся. Ждут.

Я проследил за его взглядом и увидел. Выше дороги, на склонах, по обе стороны от того места, где обоз входил в удобную для засады теснину, прятались люди. Много. Затаившиеся, неподвижные, в маскировке, с оружием. Группа захвата. Целая рота, может, рассованная по склонам и ждущая, когда дурак клюнет на беззащитный обоз, сунется его брать — и окажется в огневом мешке, под перекрёстным, без выхода.

Капкан.

— Вот оно что, — выдохнул Гурьев, тоже разглядев. Лицо у него вытянулось. — Это они нас… на живца?

— На живца, — подтвердил я. — Ладно, нечего тут ловить. Уходим тихонько.

Мы отползли — медленно, осторожно, не потревожив ни ветки, потому что теперь я знал, сколько глаз смотрит на эту дорогу. Отползли, ушли в лес, и только там, отойдя почти на километр, я перевёл дух. Близко. Кабы не привычка той жизни не верить лёгкой добыче, кабы не Хасанов с его глазом — лежали бы мы сейчас в той теснине все втроём, а потом немцы пошли бы по нашему следу к остальным.

В лагерь возвращались другим маршрутом, потому что над прошлым висела «Рама». Шли через лесок, и на опушке увидели то, что ждет нас в случае провала.

Их было трое. Партизаны. Незнакомые. Они висели на деревьях, выставленные напоказ, чтоб видел всякий, кто пройдёт. Висели уже не первый день. Умирали мужики плохо. На груди — вырезанные звезды, все тело в порезах и ожогах. Кулаки сжались, до боли захотелось обрушить их на гнилые рожи карателей. Бить, бить и бить, разбивая костяшки и разбрызгивая по округе содержимое черепов предателей. Сжав зубы, я закрыл глаза и глубоко вдохнул, прогоняя наваждение.

Гурьев побелел, отвернулся, и его вырвало в кусты. Вырвало почти одной водой — второй день без жратвы. Хасанов смотрел долго, не отрываясь, и лицо у него было каменное, страшное, и я опять порадовался, что он на нашей стороне.

Отплевавшись, Гурьев посмотрел на меня покрасневшими глазами:

— Командир, снять бы их. Похоронить. По-людски. Свои же.

— Нельзя, — скривился я.

— Почему⁈ — Гурьев аж задохнулся. — Они ж как собаки висят! Люди!

— Потому что их для того и повесили на виду, — сказал я тихо. — Ходят, суки, проверяют. Снимем — спалимся.

Гурьев молчал, играя желваками так, что я думал, кожа лопнет.

— Сволочи, — выдавил он наконец. — Это ж какими надо быть… Людей как приманку…

— Такими и надо, — ответил я. — Это война, Антон. Война на уничтожение, без правил и конвенций. Они нас на наших же мёртвых ловят, на жалость и порядочность. И мы не поддадимся — не потому, что жалости нет, а потому, что поддаться — значит сыграть на руку врагу. Лучшее, что мы можем для этих троих сделать — выжить. И за них с немца спросить, когда время придёт. А снять… — я помолчал. — Простите, ребята. Не можем.

Мы ушли, оставив их висеть. Мертвецы давно остались за спиной, но тяжесть в душе и картинка перед глазами не уходили. Камней на моей душе с каждым месяцем войны становилось всё больше, и я давно перестал их считать.

Федька расстарался — намудрил что-то вроде сладкого: размочил сухари, перетёр с теми сухофруктами, что нашлись в комендатурских трофеях, спёк на камнях лепёхи послаще, с изюминой. Гордился, хотел порадовать. А мы пришли чёрные, молчаливые, с висельниками в глазах.