Павел Смолин – Севастополь (страница 22)
— Теперь на хозяйстве тебя оставлять пока рука не заживет будем.
Гордость на его лице сменилась ужасом:
— Командир! Да я ж… да рука ж быстро заживет! И я и одной могу!
— Одной не можешь, — отрезал я. — Стрелять двумя руками надо. Пока не заживёт — будешь при лагере: костёр, дозор, готовка. Тоже дело.
— Это ж не дело, — убито сказал Федька. — Тыл.
— В тылу победа фронта куется, — напомнил Мальцев.
— Вот-вот, — поддакнул я.
Федька замолчал. Я его понимал — для пацана, который всю дорогу рвался доказать, что он боец, а не обуза, оказаться «на хозяйстве» было хуже самой раны. Пусть дуется. Дуется — значит живой.
На ночевку встали далеко, в укромной балке, уже затемно, когда оторвались наверняка, и сразу же устроили пир — вскрыли консервы, навалились на колбасу и галеты. После первого же укуса я пересмотрел свои взгляды на зайчатину — хорошо, конечно, но сейчас-то совсем другое дело!
Приказав отложить варку кофе до утра и ложиться спать, я забрался в мешок, посмотреть трофейные бумаги. Рядом посадил Мальцева — политрук знает немецкий. Первым делом — карты. Актуальность, полагаю, теперь быстро потеряют, но лучше, чем ходить вслепую.
— Это в штаб бы передать, — вздохнул политрук на документы. — Лучше — сразу фронта.
— Было бы отлично, — согласился я, открывая матово поблескивающий кожей и позолотой планшет.
Тоже карты, документы и личные бумаги. Удостоверение.
Я открыл и не сразу понял. Похлопал глазами, посмотрел снова. Нет, не верю.
— Семен Игнатьевич, глянь, — протянул политруку.
— Erich von Manstein. Генерал-фельдмаршал, — машинально озвучил Мальцев и выронил удостоверение.
Сглотнув, я тихо, словно боясь спугнуть наваждение, спросил:
— Мы что, убили Манштейна?
— Полагаю, это — так, — в тон мне ответил политрук. — Ну-ка еще разок на всякий случай… — поднял удостоверение и прочитал снова.
Восемь голодных, чудом просочившихся через катакомбы павшего города оборванцев убили Манштейна. Убили случайно, просто от страшного голода и отчаяния.
— Кхм-кхм, — интеллигентно кашлянул в кулак Мальцев. — Полагаю, будет уместно донести до личного состава эту новость.
— Утром, — улыбнулся я. — А то хрен уснут.
Глава 14
Речку Хасанов нашёл на третий день после засады — не ручей, а настоящую горную речку, неглубокую, проточную, быструю с заводью под скальным козырьком, где вода стояла спокойно и можно было залезть по грудь. Мы к тому времени отошли далеко от дороги, петляли, путали след, и убедились, что погони нет — немцы в своём спокойном тылу, видать, ещё не разобрались, кто и куда подевал их грузовики. Можно было выдохнуть. И отмыться.
— Купаться будем, командир? — Колька смотрел на воду с вожделением, какого не вызывала даже трофейная колбаса.
— Будем, — ответил я. — По очереди. Половина моется, половина с оружием смотрит. Потом меняемся. И не орать там от восторга — вода водой, а немец немцем.
Вода была ледяная. По-настоящему ледяная, горная, от которой перехватывало дыхание и сводило всё тело. Сводило, как ни странно, приятно — когда на тебе корка в палец толщиной из севастопольской копоти, глины, пороховой гари, засохшего пота и засохшей крови, своей и чужой, въевшейся за недели так, что кожа под ней перестала быть кожей, ледяная вода это не мука, а блаженство. Я зашёл по грудь, окунулся с головой, и вода вокруг меня сразу пошла серо-бурыми разводами. Тёр себя пригоршней песка со дна вместо мочалки, тёр зло, с наслаждением, сдирая войну слой за слоем.
Рядом отфыркивался Калюжный, ухал, матерился от холода с восторгом.
— Васько! — орал он шёпотом, что само по себе смешно. — Это ж рай! Я неделю себя по запаху узнавал, а теперь, гляди, человеком пахну!
— Человеком ты ещё не пахнешь, — подколол я. — Но уже не покойником. Прогресс.
Колька нырял как положено мальчишке, ненадолго забыв обо всем — и Севастополь, и павших товарищей, и Манштейна. Просто пацан в речке. Хасанов мылся молча, основательно, как делал всё. Гурьев фыркал и тёрся. Мальцев сначала привел в порядок одежду, и только потом полез в воду сам. Только Федька маялся на берегу — руку с раной мочить нельзя, он держал её на весу и завистливо смотрел, как плещутся остальные, и я разрешил ему ополоснуть здоровую половину, чтоб совсем не извёлся.
Сменной одежды не было, поэтому мы постирали, что могли, отжали, развесили на камнях сохнуть на солнце, а пока сохло — грелись голышом на тёплых валунах, и это тоже было блаженство, какого в той, прошлой жизни я не понимал и не ценил. Восемь голых мужиков на камнях посреди войны, чистые и сытые впервые за целую вечность.
— Слышь, командир, — поделился Гурьев, разглядывая свои отмытые руки с удивлением. — А я и забыл, что у меня кожа белая. Думал, такой и буду до конца войны — чёрный, как головешка.
— Почернеешь еще, — пообещал я. — Война длинная.
— Длинная, — вздохнул он.
Когда обсохли и оделись в полусырое, я устроил то, до чего у нас за беготнёй не доходили руки — инвентаризацию. Надо было понять, чем мы теперь богаты, потому что разбогатели мы на той дороге крепко, а добро, которое не сосчитано, считай наполовину потеряно.
Разложили всё на расстеленной немецкой плащ-палатке. Полюбовались, и я принялся перечислять, а политрук — записывать.
— Так. Автоматы, два MP. Восемь полным магазинов к ним. Россыпью патронов еще на столько же снарядить.
— На несколько боев при умелом использовании, — заметил Мальцев.
— Дальше, — продолжил я. — Три винтовки, патронов…
— Почти ящик.
— Почти ящик. Мы — богаты, мужики.
— Помянем фашистов, — предложил Калюжный.
Я продолжил:
— Пистолеты — три «парабеллума» и один «вальтер». Патронов — четыре магазина и одна пачка, больше не брали.
— Для ближнего боя достаточно, — решил политрук.
Я был согласен и перешел к следующему «лоту»:
— Гранаты-«колотушки», пятнадцать штук. Бинокль. Канистры с бензином — две по десять литров.
— Достаточно для добротной диверсии, — прокомментировал Петро вместо политрука.
— С арсеналами все, — продолжил я. — Теперь жратва…
Жратву считали с особым благоговением. Консервы, галеты, сухари, мука, перловка, колбаса, сало, кофе, шнапс, сигареты. По нашим меркам, после месяцев голода — сокровищница султана. Если смотреть не голодными глазами переживших осаду — так себе, но нам выбирать не приходится.
— Командир, — сказал Колька, прижимая к груди банку тушёнки, как родную. — А давай половину сразу сожрём? Чтоб уж наверняка.
— Чтоб через неделю опять зубами щёлкать? — я отобрал банку. — Нет, боец. Растягиваем. Я выдаю норму и ни крошки сверх. Это, может, на месяц еда, если с умом, а если, как ты хочешь, в один присест — то на три дня и снова кору жрать. Жратва — это жизнь. Жизнь разом не проедают.
— Жалко, — вздохнул Колька, расставаясь с банкой.
— Жалко у пчёлки, — сказал Калюжный. — А у нас командир.
Распределили оружие. Автоматы — себе и Хасанову, как самым толковым в ближнем бою. Маузеры — Гурьеву, Кольке, Калюжному. «Токарев» его и мою снайперку из-за отсутствия патронов пока разобрали и аккуратно сложили в «инвентарь». Один пистолет — себе, другой — Калюжному, третий — очень грустному из-за раненной руки Федьке.
— Хозяйство охранять будешь, — сопроводил я выдачу «Парабеллума».
Помогло — Федька вмиг перестал себя чувствовать балластом, превратившись в ограниченно-годного красноармейца.
Дальше мы разобрались с оставшимися у нас «мосинками» — отобрали самые лучшие экземпляры (моя старенькая «трехлинейка» с выбоинкой на прикладе осталась в Севастополе), распределили патроны и обоймы.
— Казенное имущество-то, — давила жаба Гурьева, когда мы топили в реке разобранные на части винтовки, превратившиеся в тяжелый бесполезный груз.
— После войны можешь выловить и сдать как положено, — предложил я.
— Не-е-е, — протянул Гурьев. — Мне Крыма во, — провел ладонью перед горлом. — На всю жизнь наелся.
Когда мы оделись, снарядились и перераспределили поклажу, я с удовлетворением осмотрел свою чистую, сытую, мотивированную благодаря успешной операции с нечаянной, но такой приятной ликвидацией Манштейна, крепко вооруженную банду.
— Вот теперь мы похожи не на беглецов, а на отряд. Маленький, но злой. На нашем счету — целый фельдмаршал.
Мужики приосанились.