Павел Смолин – Севастополь (страница 21)
— Семён Игнатьич, — одернул Калюжный. — Ты бы поберёг себя. Силу-то.
— Да я что, — смутился политрук. — Я для поднятия духа.
— Дух ты нам уже поднял, — буркнул Гурьев. — Аж в животе урчит от поднятого духа.
Посмеялись, хотя смеяться было нечему.
— Зато, — подал голос Колька. — Помирать будем грамотные. Политически подкованные.
— Тьфу на тебя, — сказал Мальцев. — Молодой, а каркаешь.
— Это я для поднятия духа, — парировал Колька, и тут уже хохотнули по-настоящему.
Висельный юмор — тоже юмор. Шутили от бессилия, не зная что с ним еще делать. Кто-то предложил съесть сапоги Калюжного — кожаные, флотские, «небось вкуснее кизила». Петро в ответ обещал съесть предложившего — «помягче».
Заночевав вторую ночь в балке, без костра и почти молча, мы побрели дальше. Лес густел, насколько это возможно в горах. Гурьев с самого утра приглядывался к нему, наклонялся над цепочками следов, не стеснялся трогать заячий помет, указывал нам на следы острых зубок там и тут и ворчал, что «жаль, не тайга — зверь другой, повадки другие, переучиваться надо». К вечеру он подошел ко мне:
— Командир. Заячьи тропы тут. Натоптано. Дай я силки поставлю на ночь. Бечёвка есть, проволочка с трофеев найдётся. Авось.
— Ставь, — сказал я. — Только тихо. Стрелять нельзя — звук тут разносится, нам только немцев на хвост посадить не хватало.
— Какое стрелять, — усмехнулся он. — Стрелять и дурак умеет, а мы — по-умному.
Он поставил силки с вечера — петли на заячьих тропах, у самой земли, хитро, я и не углядел бы. А под утро принёс двух зайцев. Двух живых, тёплых, настоящих зайцев, которых вынул из петель и притащил за уши, довольный настолько, что куда там победившим в войне генералам.
— Во, — сказал он, бросив добычу к костру. — Жратва.
Я никогда не видел, чтобы восемь голодных мужиков смотрели на пару тощих весенних зайцев с таким обожанием. Свежевали и потрошили под руководством Гурьева. Соли не было ни щепоти. Жарили на прутьях над костром, который развели в балке, в ямке, чтобы не видно было. Жарили нетерпеливо, рвали с огня недожаренным, и оттого мясо вышло где сырое, где обугленное, без соли, жёсткое, но до умопомрачения вкусное. Самое вкусное, что я ел в обеих жизнях. Мужики жевали обжигаясь и отдуваясь, молча, сосредоточенно, обгладывая кости дочиста, и на лицах был чистый восторг.
— Гурьев, — сказал Калюжный с набитым ртом, торжественно. — Я тебя, сибиряк, до конца войны любить буду. И после.
— Да ладно, — засмущался охотник. — Зайцы. Делов-то.
— Не скажи, — возразил Мальцев, и голос у него впервые за три дня окреп, потому что сытый политрук — это совсем другой политрук. — Это, товарищи, наглядный урок. Что значит человек на своём месте. Гурьев нас сегодня…
— Семён Игнатьич, — перебил Гурьев. — Не порть. Дай пожрать спокойно.
— Молчу, — сказал Мальцев.
И, что характерно, замолчал.
После зайцев мир стал чуть менее похож на яму. Голод не ушёл — двое зайцев на восьмерых это не еда, это насмешка, дразнилка для желудка, но нам сейчас больше и нельзя. Главное — даже не мясо, а то, что в горах жратва все-таки есть. А раз есть, значит не помрем.
— Ладно, — сказал я, когда обглодали последнюю кость. — Пожрали — теперь думать. Зайцами сыты не будем, их на всех не напасёшься. Нужна настоящая еда. И патроны. И то и другое — у немца. Значит, пойду посмотрю, где немца удобнее пощупать. Равиль, ложись. Федь, дежуришь первым. Утром мы с Равилем уйдем на разведку, а вы постарайтесь еще кого-нибудь зажарить.
Следующий день мы с Хасановым лазили по округе, осторожно, не высовываясь на открытое пространство, и я приглядывался к местности глазами, которыми привык смотреть в другой жизни: где дороги, где они сужаются, где удобно бить, где уходить. Нашел.
Внизу, в долине, шла дорога — не шоссе, грунтовка, но наезженная. По ней ходили немцы. Не колоннами — мелкими группами, машинами, обозами. Тыл. Глубокий, спокойный немецкий тыл, где фронт ушёл далеко вперёд, где Севастополь взят, где партизан в этом районе отродясь не водилось, а нас, вышедших из-под земли там, где никто не видел щели, тут не ждал вообще никто. Немцы ездили расслабленно. Не таясь. Как у себя дома.
— Богато живут, — прошептал Хасанов, глядя сверху, как внизу пылит грузовик. — Жратва там. Бензин. Патроны.
— Там всё, — сказал я. — Вопрос, как взять и не лечь всем.
Выбрали место. Поворот в теснине — дорога входила между скальным выступом и обрывистым склоном, машины там сбрасывали скорость, разворачиваться и удирать им было некуда, а нам сверху — удобно бить и удобно уходить в лес. Классическое место для засады, хоть сейчас в учебники.
Вернулись к своим, и я объяснил.
— Слушайте сюда. Голодными мы долго не протянем, патроны на исходе, так что выбора нет — будем брать немца на дороге. Тут вам не Севастополь, тут мы охотники, а не дичь. Делаем так. Бьём малую группу — одну-две машины, не больше, на колонну не лезем. Бьём из засады, сверху, в упор, первым же залпом — по водителям и по тем, кто при оружии. Главное — первые секунды. Кто не растеряется в первые секунды, тот и живой. Понятно?
— Понятно, — за всех ответил Калюжный. — Тряхнём гадов.
— Не тряхнём, а аккуратно обчистим, — поправил я. — Это не месть, это добыча. Налетели, положили, забрали всё, ушли. Геройствовать не сметь. Кто полезет геройствовать — сам пристрелю, патрон не пожалею.
Я распределил людей по склону так, чтоб перекрыть дорогу огнём с разных точек, при этом не побив друг дружку. Снайперку — себе, на дальнюю точку, выбивать тех, кто опомнится. Три патрона всего. Калюжного с его «Токаревым» и цейсом — на вторую точку. У него патрона вообще два. Остальных — ближе, на кинжальный огонь в упор. Федьку, Кольку, Степана — под руку Хасанову, чтоб приглядывал за молодыми. Мальцева — ко мне.
— Ждём подходящую цель, — скомандовал я. — Не первую попавшуюся. Малую, мягкую. Чтоб быстро.
Ждали полдня, затаившись над дорогой. Прошла колонна — большая, с бронёй, и мы ее пропустили. Прошёл мотоцикл, и его тоже пропустили: мелочь, не стоит шума. А потом, ближе к вечеру, в теснину втянулось то, что надо: пара легковых машин и грузовик за ними. Несколько человек, расслабленные, оружие не в руках — едут себе по спокойному тылу. Мелкая, мягкая цель.
— Эта, — выдохнул я. — По команде. Ждать.
Машины сбросили скорость на повороте, втянулись в теснину, подставились.
Я нажал, мужики сразу же подхватили. Всё решилось в первые секунды. Первым залпом мы выбили водителей — машины ткнулись, одна в скалу, другая встала поперёк. Я снял из снайперки офицера, который вскинулся в первой легковушке, потом второго, который потянулся к кобуре. Калюжный снял офицера в другой машине. Внизу хлестали в упор Хасанов с ребятами. Немцы не успели сделать ничего, кроме чьей-то длинной, почти слепой очереди из автомата.
— А-а-а!!! — раздался из кустов Федькин крик.
Орать может, значит жить будет.
— Перевязать! — скомандовал я. — Остальные — вперед! Добить!
Колька с медпакетом зашуршал в кустах, а мы пробежались вдоль машин, добив парочку шевелившихся недобитков.
— Гребем! — велел я мужикам и заглянул в кусты. — Жив? — спросил Федьку.
Его левую руку перематывал Колька.
— Жив, командир, — ответил Федор.
— Левую навылет, командир, — поведал Колька.
— Лечитесь, — оставил их я и вернулся на дорогу.
Фрицы нам попались богатые. В грузовике — ящики с консервами, галеты, сухари, шнапс, сигареты, мешок настоящего кофе, круги колбасы, мешки с мукой и перловкой. Патроны — винтовочные и к автоматам. Гранаты. Два автомата, пистолеты и винтовки с убитых, бинокль, канистры с бензином, какие-то одеяла, тёплые вещи. Для нашей нищей восьмёрки это было настоящее богатство, и на моем лице появилась улыбка. Это вам не в окопах насмерть стоять, здесь пространство для маневра пошире. Мужики, таская ящики, гоготали, как дети, тискали колбасу, нюхали кофе, примеряли немецкие куртки.
— Командир! — орал снизу Калюжный, который вообще-то был поставлен «на шухер». — Тут жратвы на месяц! И патронов! Мы теперь богатые!
— За дорогой смотри, богатый! — осадил я.
Впервые за долгое время мы были не нищими, загнанными, голодными отступающими, а охотниками, взявшими богатую добычу. Это пьянило сильнее трофейного шнапса.
Я прошёлся по убитым. Снял документы, сгреб планшеты и бумаги с офицеров, не разбирая — потом посмотрим. Сунул всё в свой мешок, мы подхватили добычу — сколько унесли, нагрузившись как мулы — и ушли в лес, в горы, заметая следы и петляя. Машины оставили как есть. Пусть немцы гадают, кто это сделал в их спокойном тылу, где никаких партизан быть не должно.
На ближайшем привале мы перевязали бледного, но мужественно сжимающего зубы Федьку нормально. Усадили, разрезали рукав. Повезло пацану — пуля прошла навылет через мякоть предплечья, кость не задела, артерию не порвала. Дырка с двух сторон, крови много, но рана, по фронтовым меркам, пустяковая — чистая, сквозная, заживёт. Я перетянул, как умел, Мальцев помогал.
— Ну что, боец, — сказал я Федьке, который сидел бледный, закусив губу, и смотрел на свою замотанную руку с непонятным выражением. — Поздравляю с первым боевым ранением. Болит?
— Болит, — признался Федька.
— Болит — значит, жив, — ответил я.
И увидел, как по лицу пацана борются два чувства. С одной стороны — больно, страшно, рука не слушается, висит как чужая. А с другой — гордость. Настоящее боевое ранение, не царапина, не в учебке об колючку. Ранен в бою, как взрослый, как настоящий солдат. Не удержавшись, я подколол пацана: