Павел Смолин – Севастополь (страница 18)
Первым в моем отделении умер тот контуженный, которого зацепило взрывной волной, убившей Владимира. Немного отлежавшись ночью, утром он встал в строй — не было возможности его в тылы отлежаться нормально отвезти, каждый ствол на счету. Боец занял позицию как все, но команды слышал плохо и с опозданием. Когда немцы пошли на штурм, а для его прикрытия ударили минометы, боец замешкался и получил осколок в висок, умерев раньше, чем поняв отчего. Я даже имени его запомнить не успел — пришел позавчера, контузию получил вчера, а сегодня уже убило.
Цепи накатывали волнами — откатятся, перегруппируются, пойдут снова. У врага были силы, железо, у них было небо — над нами весь день висела «рама», корректировщик, и стоило где-то скопиться нашим, как туда тут же прилетало. У нас были камень, праведная злоба и тающий боезапас. Размен не в нашу пользу, и я это знал лучше всех — я же помнил, чем кончится. Но помнить и сдаться — разные вещи. Сдаться я не собирался. И никто рядом не собирался.
— Гонтаренко, длинными придержи лощину! — крикнул я.
ZB в руках Гонтаренко отозвался сразу — длинной, расчётливой очередью прошёлся по лощине, где скапливались враги для броска. Хороший пулемётчик. Лучший из всех, кого я знаю. Уже и Прохорова нет, с которым мы этот ZB добыли ещё под Одессой, а пулемет есть. Прошел с нами через все — эвакуацию, зиму, голод, и теперь продолжает стоять с нами на крайнем рубеже. Гонтаренко, даром что флотский, к нему прикипел похлеще, чем к жене. Шутил, что после войны заберёт домой и поставит в красный угол.
— Командир! — орал он мне между очередями, скалясь. — А правда, что в раю кормят⁈
— Правда! — орал я. — Только за карточками в очереди стоять долго!
— Тогда подождём! Тут пока веселее!
И в этот момент в его позицию попало. Я не видел чем — миномётной миной, снарядом, не знаю. Видел только, как там, где секунду назад были Гонтаренко со своим пулемётом, встал куст огня и земли, а когда он опал, не было ни Гонтаренко, ни ZB. Ничего не было. Воронка и разбросанное железо, в котором уже не опознать ни человека, ни оружие. Их разнесло вместе, пулемётчика и пулемёт, в одно мгновение, насовсем, и только второй номер-Колька, ошеломленно трясущий головой на дне щели, напоминал о том, что расчет в третьем отделении все-таки был.
Я смотрел на это место полсекунды — больше не позволяли прущие на нас враги — и поймал себя на том, что в голове страшно и пусто щелкнуло: замолчал. Гонтаренко замолчал. Я привык к его непрекращающемуся трёпу, по которому, как по пульсу, измерял общий уровень морали личного состава: пока Гонтаренко шутит — держимся.
Колька что-то кричал, я кричал в ответ — «хвата винтовку и работай» — и решил не выяснять, кого мне будет не хватать больше: пулеметчика или его инструмента.
— Хасанов! — заорал я. — Держи лощину чем есть! Пулемёта нет!
— Понял! — откликнулся Хасанов, и третье отделение переключилось на винтовки и гранаты, латая дыру, которую оставил молчащий теперь ZB.
Лощину держали уже не свинцовым ливнем, а прицельным огнём поодиночке, с пугающей скоростью сжигая оставшиеся патроны. Немцы это почувствовали и усилили давление прямо по центру — там, где раньше не давала стена железа.
К полудню стало ясно, что одним огнём не удержим. Их было слишком много, наших слишком мало, а патронов ещё меньше. Цепь дошла до броска, и над нейтралкой поднялось то, чего я ждал и не любил больше всего:
— Nahkampf!!!
Немцы выпрямились, ускорились, пошли в штыки. Мы поднялись навстречу, потому что остановить их пулями было невозможо.
— Гранаты!!! — скомандовал я. — До конца! Россыпью! Все! И в штыки!
Полетели последние гранаты. Меньше десятка на всю роту — слёзы. Вдоль бруствера грохнуло, выкосило и отбросило передних, и мы с фашистами сошлись.
Перед сшибкой я успел сжечь остатки диска ППШ, врезал запрыгнувшему в щель немцу прикладом, встретил другого ножом Гарика и подхватил «Мосинку» со штыком — ей удобнее.
Первый налетел сверху, с бруствера, я принял его на штык снизу, в подреберье, провернул и сбросил с лезвия пинком — выдёргивать некогда, штык вязнет. Развернулся на хруст за спиной. Второй замахивался прикладом, широко, как дровосек. Дал ему довести замах вхолостую — шагнул внутрь, под руку, и достал гарькиным ножом под челюсть. Тёплое плеснуло на запястье. Перешагнул, не глядя.
Дальше время порвалось на куски. Приклад в чьё-то лицо — кость подалась мягко. Уход с линии, кто-то промахнулся штыком и провалился вперёд — подсёк его ногой, добил каблуком в шею. Кто-то повис на спине — я спиной же впечатал его в стенку окопа, раз, другой, пока не разжал руки. Подобрал чужой карабин, ударил прикладом наотмашь. В ушах — свой собственный хрип и мат на двух языках вперемешку, и больше ничего, ни команд, ни выстрелов прицельных, только полуметровая дистанция, на которой живёшь, пока двигаешься быстрее соседа. Я двигался быстрее.
Где-то слева, в первом отделении, дрался Дёмин.
Я увидел его на долю секунды когда добивал подвернувшего ногу и пытающегося спрятаться на дне щели немца. Дёмин был спокоен, как всегда — бил методично, без суеты, так, как привык делать всё еще когда только начинал работать на своем заводе. Рядом с ним держался Гурьев, сибиряк, здоровенный, охотничьи спокойный даже в этой каше. Мужики работали спина к спине, и вокруг них успело образоваться кольцо из убитых врагов.
Сбоку, из слепой зоны Демина, вышел фашист и всадил сержанту штык под ребра. Я был далеко, был очень-очень занят парой врагов, поэтому ничем не мог помочь и даже не смог нормально досмотреть до конца — успел увидеть только как Гурьев развернулся, снес прикладом немца, добил его штыком и продолжил встречать сыплющихся через бруствер врагов.
В этот раз мы выстояли. Не потому, что были сильнее, а потому что отступать было некуда и незачем. Оставив за собой засыпанную серыми телами нейтралку, немцы откатились зализывать раны и копить силы для следующего удара. Я знал, что они не остановятся — будут приходить раз за разом, страшно умываться кровью, но и нам платить придется.
Я сидел на дне окопа, выжатый, в грязи, нагаре, чужой и своей крови, с Гариковым ножом в руке, убрать который не нашел сил. Сидел и считал. Контуженного — нет. Гонтаренко — нет, и пулемёта нет. Дёмина — нет. И ещё пятерых из роты нет — доложили уже. За один день. День, когда у нас были гранаты и патроны. Завтра…
— Командир, — подсел тяжело дышащий, красующийся рассеченной бровью Гурьев. — Дёмина жалко. Хороший мужик был.
— Земля пухом, — тихо отозвался я.
— Я отомстил, командир, — Гурьев показал разбитые костяшки. — В кашу.
— Видел, — кивнул я.
Помолчали, боец протянул мне трубку Дёмина:
— Возьми, командир. Тебе солиднее будет.
Я взял — не для солидности, а потому что так — правильно. Аккуратно убрав трубку, решил:
— Ты вот что. Пацанов найди, Кольку с Федькой. Передай, чтобы вместе держались. Рядом с тобой и Хасановым.
В стороне, над уничтоженным пулеметным гнездом, плакал Калюжный, который сегодня потерял еще одну нить, связывавшую его с флотом.
— Херово без пулемета будет, — раздался с другой стороны голос Реваза. — Осиротело третье.
— Прорвемся, — бодро ответил ему голос Гурьева. — Федька, давай за мной — приказ командира.
Где-то стонали раненые. Зубкова и ее санитары уже ползали по позиции, разбирая, кого ещё можно вытащить. Бледный, со следами крови под носом, Колька молча слушал Гурьева и равнодушно смотрел на Федьку. Гудит голова поди. Хасанов молча обходил третье отделение, считал своих, поправлял оружие у живых. Бой закончился, и жизнь стремительно возвращала свое — так, как умела: подбирая, перевязывая и бережно собирая остатки патронов.
Я поднялся — моя усталость не повод класть на должностные обязанности. Прошёл по линии, поговорил с каждым отделением, посчитал патроны — совсем мало, и больше взять негде. Дальше нашел Федьку с Колькой и передвинул их чуть правее — дырки от погибших нужно латать живыми.
Когда стало темнеть, я понял, что мы пережили первый день третьего штурма. Первый из многих, и уже настолько тяжело, что пальцы никак не хотят отпускать рукоять ножа. Я достал блокнот. Записал убитых. Вырвал лист, перенес имена туда — получился рапорт. Получится ли отправить? Жизнь покажет.
Где-то за хребтом немцы уже готовились к завтрашнему дню, а мы просто доживали ночь, чтобы утром вновь цепляться за перемолотые снарядами камни до последней капли крови. Вражеской, конечно — по своей мерить нельзя.
Я лёг прямо на дно окопа, подложив под голову руку и закрыл глаза. В ушах стоял звон, перед глазами — ободранный, обгоревший куст на месте бывшего пулеметного гнезда. Уснул мгновенно.
Глава 12
Девять дней агонии Севастополя слились в один бесконечный. Немцы приходили каждое утро, умывались кровью, откатывались, но лишь затем, чтобы прийти снова. С каждым днем нас становилось меньше. Усталость и голод копились, и единственной возможностью продержаться следующий день стали ночные вылазки на «нейтралку» за патронами. Немцы не слепые, и старались нам мешать — вылазки стоили роте шестерых.
Каждый день кольцо сжималось. Мы пятились — не бежали, а именно пятились, отчаянно цепляясь за каждую складку, за каждый камень и взимая за каждый метр огромную цену. Но — пятились. Пятились потому, что держать было нечем и некем.