Павел Смолин – Севастополь (страница 17)
— Слышь, командир, — кричал он сквозь грохот, скалясь чёрным от копоти лицом. — Это они нам салют дают! За что только? Мы ж ещё никого не победили!
— Это аванс, — орал я в ответ. — Победим — вообще оркестр пришлют.
— Не надо оркестр! Лучше кашу!
Колька сидел, обхватив колени, и я видел, что губы у него шевелятся. Не молитва — я прислушался, и он, поймав мой взгляд, сказал, виновато:
— Считаю, командир. Как ты учил. Чтоб не думать.
— Правильно считаешь, — сказал я. — Думать сейчас вредно. Считай.
Реваз, балагур и певун, молчал. Впервые на моей памяти молчал совсем, сидел, прикрыв глаза, и шевелил пальцами, будто перебирал струны несуществующей гитары. Каждому своё.
А политрук ползал.
Мальцев все дни мотался по щелям — от отделения к отделению, под этим железным небом, пригибаясь, перебегая в зазорах между разрывами. Без оружия, без конкретной задачи и даже без приказа сверху — просто ползал и говорил с людьми. Что говорил — я не всегда слышал, да и неважно что. Важно, что приползал живой человек, садился рядом и разговаривал. С верующими, говорят, и помолиться не брезговал, даром что коммунист. С неверующими — травил анекдоты. Кому-то рассказывал про сводки с других фронтов, чтоб человек вспомнил, что война не только здесь.
А забыть о том, что мир вообще-то очень большой, здесь было легко как никогда. Реальность посерела, прикрылась гулом в головах и сжалась до маленького куска большого полуострова, на который, казалось, гребаный Рейх решил потратить все, что наклепали усердные рабочие херра Круппа.
Я наблюдал, как политрук ползает и перебегает от отделения к отделению, и думал о том, что дурака скорее всего убьют, но я бы на его месте тоже ползал.
Столкнулись мы с ним к исходу третьего дня, в моей щели, куда он сполз отдышаться. Лицо серое от пыли, и на нем блестят глаза и белеют зубы.
— Ну как взвод, командир? — спросил он, отхлёбывая из моей фляги.
— Лежит взвод, терпит, — ответил я. — Ты бы поаккуратнее ползал, Семен Игнатьевич.
— Кому-то надо ползать, Василий Кузьмич, — пожал он плечами. — Ты вон командуешь железом и телами, а я забочусь об умах. У каждого фронт свой.
— Накроет тебя на твоём фронте.
— Может накроет, а может и нет, — устало улыбнулся он и пополз дальше, к третьему отделению, где Владимир держал своих.
Почти сразу туда прилетело. Я не видел самого попадания — его никто никогда не видит, и в этом его подлость. Был грохот, один из тысячи за эти дни, ничем поначалу не выделявшийся, а сразу за ним близкая, тугая волна, которая ударила меня в спину, швырнула на дно щели и засыпала землёй. В ушах зазвенело сильнее, мир на секунду выключился. Когда я разлепил глаза и сплюнул землю, по позиции уже неслось то, что я научился различать сквозь любой грохот — не крик боли, а крик, зовущий на помощь.
— Командира завалило! Третье отделение! Сюда!
Я даже не понял, как оказался там. Бомба — или тяжёлый снаряд, теперь уже не разобрать — легла у самого бруствера третьего отделения. Там, где была аккуратная щель с накатом, теперь дымилась развороченная яма. Одного бойца отбросило взрывом — он сидел, мотая головой, из ушей текло, смотрел перед собой и не понимал, где он. Контузило. Кого-то посекло осколками, уже перевязывали. А Владимира — завалило.
Накат блиндажа сложился внутрь, и брёвна с камнями придавили его по грудь. Откапывали уже несколько рук — Хасанов, Колька, ещё двое — расшвыривали землю и камни, не чувствуя, как сами в кровь обдирают ладони. Мальцев был там же — оглушённый, его той же волной шваркнуло о стенку, но он полз и разгребал вместе со всеми, мотая головой, не слыша сам себя.
Я присоединился, и мы вытащили Владимира. Быстро вытащили, минуты за три. Только это уже ничего не решало — увидев его грудь, я все понял. Бревна с камнями переломали ему ребра. Владимир был еще в сознании — смотрел на нас и моргал с удивительным спокойствием на лице.
— Володя, — сказал я, опускаясь рядом. — Мы тут.
— Завалило, что ль? — прохрипел он, и кровь из его рта проделала дорожку в пыли на подбородке и шее. — Вот же… — он закашлялся. — Не по-людски как-то, Вась. Не пулей.
— Лежи, не говори! — одернул его Хасанов, и у меня хватило сил немного удивиться этому порыву обычно молчаливого и спокойного как удав мужика.
— Помолчу, — ответил Владимир, но продолжил говорить. — Командир… Отделение сдаю. Сам решишь, кому… — он помолчал, с бульканьем и хрипом переводя дыхание. — Сережке моему напишите… — всхлипнул. — Чтобы коней больше не порт… — он со свистом выдохнул и замолчал.
Навсегда.
Протянув руку, я закрыл ему глаза:
— Напишу, Володь. Обо всем, напишу.
Поднял взгляд на с горечью глядящих на мертвого бойцов:
— Хасанов, принимай командование отделением!
— Так точно! — уныло козырнул тот.
Колька сидел у стенки. Белый, с разодранными ладонями, и смотрел на меня. Странно, но смотрел без обиды, которую носил в себе с момента назначения командиром Владимира. Понял и принял.
Снаряды и бомбы сыпались еще трое суток. Прямо в щели, под обстрелом, я написал письмо семье Владимира. Тяжело было, и совсем не от усталости и гудящей, невыспавшейся, голодной головы.
«Здравствуй, Сергей», — писал я. — «Пишет тебе командир твоего отца, лейтенант Сидорин. С болью и скорбью пишу тебе, что твоего отца больше нет. Ефрейтор Владимир Сергеевич Бочкарев героически погиб пятого июня при обороне Севастополя. Твой отец был лучшим из моих командиров отделений. Его, третье отделение, во всем Севастополе считалось лучшим. Бойцы слушали его не из устава, а из уважения. Владимир Сергеевич был крепким мужиком, и вся Чапаевская дивизия гордилась тем, что такой воин служил в ее рядах».
Толку с этого всего? Как ни смазывай похоронку, собой она быть не перестанет. Пятнадцать лет пацану. Коней подковывает. Хозяйство держит, зная, что отец даже с фронта за ним приглядывает. А теперь… А теперь ему придется вырасти окончательно.
«Больше всего на свете Владимир Сергеевич любил свою семью. Вас. Многие часы рассказывал он нам о вас и вашем хозяйстве. Тобой, Сергей, он очень гордился. В день, когда он получил письмо о том, что ты коня по неопытности подпортил, он не сердился, а радовался и гордился тем, что ты вырос и стал хозяином. Твой отец был прекрасным человеком, достойным командиром и храбрым воином. Перед смертью он просил меня написать тебе. Просил сказать, что ты теперь — старший. Держись, Сергей. Отец бы хотел, чтобы ты держался».
Я вспомнил новогоднюю карточку. Вспомнил, как фотограф снимал нас у украшенной гильзами ёлки, и Владимир встал по стойке смирно, руки по швам, грудь колесом — чтоб жена увидела, какой он красивый и стойкий воин. Уже увидела — это нам газеты уже давно не привозят, а страна-то живет и работает.
Коротко получилось, почти постыдно-коротко, но я не знал, что еще добавить. В голову лезли канцеляризмы и лозунги, но им в таком письме точно не место. Мысленно попросив у Володи прощения — «сам видишь, что написал всё, что мог» — я убрал письмо в планшет и надеялся, что у меня будет возможность его отправить. Там, рядом с письмом, статья про Ефимыча и письмо из детдома. Мой крошечный архив тепла.
Седьмого июня, на рассвете, обстрел вдруг кончился. Гудящие головы вросших в щели бойцов не сразу это поняли, зато отреагировали на тишину — так, как и положено привыкшим к хаосу вокруг людям: страхом и желанием вжаться в щель поглубже, потому что она стала единственной вещью, отделяющей жизнь от смерти.
— Готовность!!! — орал я, и мне вторили остальные командиры. — Не расслабляться, бойцы — щас попрут! Все на позиции!!!
В звон в голове вклинился гул. Другой — не с небес, а понятный, привычный и честный: от тысяч сапог и громких команд на немецком. По всей линии щёлкали затворы. Хасанов в третьем отделении негромко, сухо расставлял людей: «Колька — сюда. Федя — за камень. Гранаты ближе». Принял хозяйство Владимира. Другое, но принял.
Жизнь и война шли дальше, рука об руку, и не давали остановиться даже для того, чтобы похоронить хорошего человека. Ничего не попишешь — на нейтралке появились серые цепи, а значит появилась возможность наконец-то поработать нормально. Прицелившись из своей снайперки в машущего руками унтера, я нажал на спуск.
Глава 11
Унтер упал на спину и не встал. Я передёрнул затвор и поймал в перекрестье следующего — того, кто махал рукой, поднимая залёгших. Попал. Третий штурм Севастополя начался для меня вот так буднично, с двух выстрелов по тем, без кого цепь идет хуже. Привычная работа, и омрачает ее даже не знание будущего, а знание количества оставшихся у роты патронов.
Фашисты пошли по всему фронту разом. После недели артиллерийского ада, перепахавшего наши позиции в лунный пейзаж, немцам казалось — и небезосновательно — что держать позиции здесь некому. Но мы держали. Из перемолотых щелей, из заваленных окопов поднимались серые, шатающиеся от голода и контузий люди и встречали наступающие цепи огнём. Ничего героического здесь не было — одна голая злость на тех, из-за кого пришлось неделю лежать в щели и из-за кого пришлось голодать многие месяцы.
— По местам! — не забывал я выкрикивать команды. — Подпускать! Бить наверняка — патронов мало!
Давно подвозов не было, и ротный строго-настрого запретил командирам и Бережному рассказывать бойцам настоящие цифры. Не цинками считать приходится, пачками.