Павел Смолин – Громов. Сталинград. (страница 1)
Павел Смолин
Громов. Сталинград.
Глава 1
Глава 1.
Холод пришёл раньше, чем что-либо другое.
Не боль — боль он почувствовал потом, тупая, фоновая, где-то в затылке. Сначала был холод. Вода держала со всех сторон, плотная, чёрная, и он уже делал что нужно — греб, ещё не понимая кто он и где, просто тело работало, пока голова собиралась.
Взрыв справа осветил реку на секунду.
Берег. Метров сорок, может меньше. Течение тянуло вниз по реке — он поправил угол, загреб сильнее. Левая нога слушалась хуже правой. Отметил. Компенсировал.
Кто-то был в воде рядом.
Хрип, не голос — просто хрип, и голова над водой держалась уже плохо. Он развернулся, поймал за шиворот, потянул. Человек дёрнулся — живой, значит. Это упрощало задачу.
До берега он дотащил их обоих.
Песок под руками. Потом галька. Он лежал и слушал как работает тело — дыхание, пульс, где болит и насколько. Затылок. Ребро слева, вероятно ушиб, не перелом — дышать можно. Левая нога в порядке, просто холод, уже отпускает.
Человек рядом кашлял, выплёвывал воду.
— Коршунов!
Голос откуда-то справа. Он не откликнулся.
— Коршунов, живой?!
Пауза получилась в полсекунды — он сам её почувствовал, эту паузу, слишком длинную для человека который знает своё имя. Потом:
— Живой.
Голос был не его. Низкий, немного хриплый, с мягким южным оканьем — чужой голос, из чужого горла, и это было неприятно так же точно и буднично, как бывает неприятно ступить в холодную лужу в темноте. Неприятно, и только.
Санитар подбежал с фонарём, нагнулся.
— Контузия. На перевязку.
Уже уходил. Их тут было много.
В медпункте пахло йодом, мокрым сукном и чем-то горелым. Он сидел на нарах пока немолодая медсестра меняла повязку — быстро, привычно, без лишних движений. Правильные руки. Он смотрел на свои.
Молодые. Мозоли не там где должны быть.
Это были руки человека который воевал недолго. Месяц, может полтора — лопата, винтовка, немного, не успел как следует. Он разжал пальцы, сжал. Тело слушалось. Это было главное.
Медсестра закончила, ушла к следующему. Он полез в карман шинели.
Документы лежали там где ожидал — боковой карман, запёрнутый на пуговицу. Развернул, прочитал.
Детдом.
Это он прочитал между строк — в той строчке где должны были стоять родственники и стояло прочерком. Детдом читался просто, как диагноз. Никого. Никому не написать что сын жив. Никому не написать что сын изменился.
Он сложил документы, убрал.
В соседнем углу двое бойцов негромко говорили — он слушал вполуха, запоминал обороты, ударения, как строят фразы. Язык был его — русский, понятный до последнего слова — но что-то в нём было чуть иначе расставлено, чуть иначе пригнано, и это надо было услышать и принять как данность.
За стеной канонада шла ровно, не усиливаясь. Привычный фон. Значит не атака — просто работает артиллерия, ночная, плановая.
Сталинград. Октябрь или начало ноября сорок второго — по холоду и по тому что слышал на берегу. «Уран» будет. Когда точно — не помнил. Помнил только что котёл будет, немцы в нём останутся, и город устоит.
Это было знание как карта местности — полезное, не магическое. Карта не воюет сама.
Утром пришёл политрук.
Он услышал его раньше чем увидел — шаги другие, не санитарские, твёрже и ровнее, человек привык ходить по расписанию. Потом голос у входа, негромкий, деловой. Потом тот появился в проходе между нарами — невысокий, в очках, с планшеткой под мышкой, двигался так как двигаются люди которым надо обойти много народу и везде успеть.
Он закрыл глаза. Лежачий с закрытыми глазами — это информация. Информацию лучше собирать пока тебя не заметили.
Политрук остановился у соседних нар. Тихий разговор — фамилия, часть, ранение, жалобы. Боец отвечал коротко. Политрук записывал, шёл дальше. Методичный. Негромкий. Не давит.
Он открыл глаза когда политрук был уже в двух шагах.
— Коршунов?
— Так точно.
Политрук посмотрел в планшетку, потом на него. Очки делали взгляд чуть больше чем он был на самом деле — внимательный, не подозрительный, просто привыкший смотреть на людей как на текст который надо прочитать правильно.
— Завьялов. Политрук батальона. — Пристроился на краю нар напротив, открыл планшетку. — Как голова?
— Гудит. Проходит.
— Помнишь что случилось?
— Взрыв. Потом вода. Больше ничего.
Завьялов записал. Он наблюдал за карандашом — короткие пометки, быстрый почерк, человек записывает не дословно, только суть. Учительская привычка. Что-то из мирного.
— До переправы помнишь?
— Смутно. Берег, погрузка. Дальше — плохо.
— Это бывает при контузии. — Без интонации, просто факт. — Семья есть?
— Нет.
— Совсем?
— Детдом.
Завьялов записал. Посмотрел — без жалости, просто зафиксировал. Это было правильно. Он не хотел жалости — жалость требует реакции.
— До войны чем занимался?
— Учётчик. На заводе.
— Воевал как?
Пауза ровно на столько сколько уместно.
— Старался.
Завьялов посмотрел на него поверх очков. Не долго — секунду, может меньше. Что-то в этом ответе его задержало. Потом опустил взгляд в планшетку, дописал своё.
— Хорошо. Отдыхай, завтра в часть.
Встал, пошёл дальше.
День прошёл в медпункте. Он не скучал — скука требует праздного ума. Лежал, слушал, изучал. Бойцы разговаривали — о еде, о доме, о том кого видели убитым и как именно, об одном сержанте который то ли трус то ли везучий, никто не разобрался. Он слушал и запоминал не содержание — интонации, словечки, способ говорить о смерти и о страхе.
Говорили о смерти легко. Не потому что не боялись — боялись, это слышалось под словами — а потому что язык уже выработал правильную дистанцию: чуть сбоку, чуть иронично, не глядя в лицо.
Это он понял и принял.