18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Олег Смирнов – Прощание (страница 6)

18

Обычно на границе Скворцов не отвлекался посторонними мыслями. Проверяй наряды, оценивай обстановку – и все. Думай лишь об этом. Но нынче на ум лезло не совсем, конечно, постороннее, но косвенное, что ли. Думалось: собственными глазами вижу и собственными ушами слышу и должен молчать? И должен убояться правды о том, что затевают немцы? И должен бездействовать? Нет, это было бы нечестно, преступно было бы. Я делаю свои выводы из обстановки, а то, что твердил мне Лубченков, – демагогия. И пускай он выворачивает наизнанку мои слова и поступки, я буду стоять, на своем. Покамест я на заставе, покамест не отстранен… Или что там мне сулят?

Дозорная тропа вывела к рукаву Буга. На песчаной отмели на одной ноге торчала одинокая цапля. У круглого, как пятак, островка речка пускала волны наискось, они доходили, ослабленные, к урезу, где в кустах нес службу секрет.

– Стой, кто идет?

Скворцов тихонько назвал пропуск, в ответ тихонько назвали отзыв, и из кустов вышел старший наряда. Скворцов вполголоса поздоровался с ним, спросил:

– Что немцы?

– Да все то же, товарищ лейтенант, – ответил старший и повел автоматом в направлении Буга, словно приглашая начальника заставы лично убедиться.

– Не дремлете?

– Шутите, товарищ лейтенант? Как можно дремать?

– Шучу… Продолжайте нести службу. Будь здоров! – Скворцов похлопал старшего по плечу и зашагал дозорной тропой.

Выглянула луна, и закапал дождик. Как по заказу: луны не было, не было и дождя, вырвалась из туч – заморосило. Луна выцветшая, немощная, туча черная, в полнеба. От росы мокро, а теперь и накрапывает. Для нарушителя такая погодка – самый смак. Все звуки приглушает шум дождя, видимость ухудшается.

Лунный диск заволокся тучей, и дождь зарядил прытче. Погодка – дрянь. Дождем сечет лицо, знобящие струйки заползают за воротник. На подошвах – наросты суглинка, ноги тяжелеют, а то, внезапно легки, скользят, разъезжаются.

Не раз и не два Скворцов оступался, едва не падал, чертыхаясь про себя, хватал маслянисто-скользкие ветки. Гляди какой неустойчивый стал! А в аттестации ему записали: «Устойчив». Разумеется, морально и политически. Но это факт: раньше он увереннее держался на ногах.

Когда он, оступаясь, елозил подошвами, Лобода оборачивался, поджидал. Скворцову казалось, в темноте он различает на лице сержанта удивление: что с вами, товарищ лейтенант, ходить по границе разучились? Ну не это, так что-нибудь подобное подумает Лобода. И будет прав.

Шум дождя, неравномерный, словно раскачиваемый ветром, глушил соловьиное щелканье, лягушки сами примолкли, а вот фырчание моторов в Забужье все так же слышалось. Размывчиво в дождевой пелене ложились на весу лучи прожекторов и фар, прошиваемые струями. За Бугом, в пуще, взмыла ракета белого дыма, повисла и растеклась кляксой.

– Товарищ лейтенант, что это, сигнал?

– Возможно. А возможно, и так, сдуру. Понаблюдаем.

С бугорка, из лозняковых зарослей, следили за левым берегом. Ветер гнул лозины, рябил реку. Пахло теплой волглостыо, примокшей землей, лесными цветами. Ракет больше не было, и Скворцов с Лободой зашагали дальше.

На заставу Скворцов вернулся промокший, заляпанный грязью, еле волоча ноги. Дежурный принес в канцелярию подкопченный чайник и блюдце с наколотым сахаром, и Скворцов ссыпал сахар на стол, чай отлил в блюдечко, взял его на все пять пальцев – привык пить из блюдца и вприкуску, а когда и где привык, не упомнит. Не в Краснодаре ли, в отчем дому, – так на Кубани чайком не увлекаются; не в Саратове ли, в училище, – так на Волге тоже не ахти какие водохлебы. А может, здесь пристрастился, на Волыни, на заставе?

Прихлебывал чай, хрумкал сахаром. Нутро прогревалось, на лбу выступала испарина. Усталь отторгалась от головы, рук, туловища, скапливалась в ногах. Он вытягивал их под столом, пошевеливал пальцами – босой, портянки и вымытые сапоги сушатся на кухне. Напротив сидел лейтенант Брегвадзе, рыжий грузин, гроза слабого пола, и хмуро басил:

– Я пойду на границу! Проверять службу! Начальник заставы проверяет, политрук проверяет, а помощник начальника в теплой комнатке, да?

– Погоди, – отвечал Скворцов. – Придет Белянкин, сходишь и ты.

– Хе, сходишь! Неизвестно, когда пожалует этот Белянкин, а я должен тут прохлаждаться, да? – сердился Брегвадзе, порываясь встать.

– Погоди, не горячись, – успокаивал его Скворцов, отхлебывал чай и думал: «Ну почему Женя дала от ворот поворот этому зажигательному парню, а до меня снизошла, до женатика и вообще серой личности? Кто их разберет, женщин…»

Скворцов допил чай, накрыл перевернутым блюдцем стакан, примостился на диване и, укрывшись шинелью, сказал:

– Васико, ты пойдешь, как только возвратится политрук…

Брегвадзе не мог сразу замолчать – не тот темперамент; сперва убавил тон, потом перешел на шепот и лишь после этого умолк, но покашливал выразительно, наконец и покашливать перестал.

Посапывая, Скворцов делал вид, что заснул. А сна не было, хоть плачь. Ведь уж как изнурял себя, мотался по участку по необходимости и без оной – лишь бы изнеможение позволило забыться, но ни в одном глазу. Да и неизвестно еще, что приснится, если уснет, без сновидений теперь не обходится. Нервы натянуты до предела, как бы не оборвались. Осунулся, похудел за эти дни чертовски, штаны съезжают, дырочек на брючном ремне нехватка.

Приехал из Львова, было две заботы: как синяк под глазом скорей ликвидировать и как вести себя на заставе? Синяк массировался, припудривался зубным порошком и постепенно желтел, сходил на нет. А вести себя решил так: отдам службе все силы, нагружусь работой, чтоб кости трещали. А там видно будет. Уволят из войск, ну что ж! Судить вряд ли будут, хотя и не исключено.

«Ну что ж»? Нет, не совсем так: увольнение из войск не слаще суда. Армия, граница – для него все. Это его призвание, его пожизненная профессия. Как он сможет иначе? В пограничное училище он пошел, сознавая: кому же, как не ворошиловскому стрелку, спортсмену и комсомольцу, охранять свою страну в неспокойном мире? Как колокол, гудели вести о геройских подвигах пограничников на Дальнем Востоке, в Туркмении, на польской границе, на финской. И колокол тот будил желание: буду, как они! И до училища, и даже в училище это было больше умозрительное, а вот когда попал на подлинную, живую границу, когда втянулся в службу, он прикипел к ней навечно. Вывод: что увольнение из войск, что суд военного трибунала для него равнозначны моральной смерти, так стоит вопрос… Да, а в школе маслица в огонь подливал военрук – бритый наголо, в гимнастерке без петлиц, в галифе и сапогах. Бывший капитан, пограничник-туркестанец. Не только показывавший классу, как разбирать-собирать учебную винтовку, но и рассказывавший о боях с басмачами в Средней Азии, и что характерно: товарищей по погранотряду превозносил, про себя – ни звука. Завороженно слушал его Игорь Скворцов…

Брегвадзе шуршал страницами, почему-то крякал. Потом вышел в коридор, поговорил с дежурным. Снова зашуршал бумагой.

Эх, Васико, Васико, тебе бы покорить Женю, свадьбу б сыграли, породнились бы с тобой! Но по правде: не уступил бы я тебе Женю никогда, никому б не уступил. Потому что любил и люблю ее!

Против тебя я ничего не имею, Васико. Ты грамотный, толковый командир, разве что горячишься часто без повода, впрочем, я и сам часто порю в горячке совершенно зряшное. Еще ты многословен, это следствие твоего грузинского темперамента. И выпивать разлетелся поперву. Помнишь, прибыл ты на заставу, познакомился со всеми, устроился в своей комнате, вечером пригласил к себе меня, Белянкина, Варанова, откупорил бутылки «Цинандали» и «Мукузани»: «Я поднимаю этот маленький бокал с большим чувством…» В тот вечер я тебе ничего не сказал, чтоб не портить настроение, только не пригубил даже. Назавтра строго внушил: на границе выпивка исключается. Ты молодец, не обиделся и больше не пускал в ход штопор и пышные тосты. А я, читавший тебе мораль, нализался в львовском парке отвратной, вонючей дряни, до чертиков нализался! За происшедшее во Львове моя совесть ответчица. И моя это тайна: на заставе пока никто не знает. И моей семейной истории пограничники заставы вроде бы не знают. Кроме Белянкина. А вот в отряде и округе уже известно. Разумеется, после визита майора Лубченкова. А может, и Брегвадзе с Варановым догадываются, жена Белянкина догадывается? Не без того, наверно. Ира могла с ней поделиться… И с Лубченковым могла поделиться? Он выпытал у нее? Или у Жени выпытал? Не допускаю мысли, что Белянкин настучал на меня.

Скворцов повернулся лицом к спинке дивана, пружина недовольно пропела.

– Кха? – не то спросил, не то кашлянул Брегвадзе.

Скворцов сопел громче, чем надо, и рассматривал спинку: на обтертой, истрескавшейся клеенке застарелое чернильное пятно, по форме – человеческое сердце. Сколько помнит себя Скворцов на заставе, пятно это всегда было. В виде сердца.

Брегвадзе ты, Брегвадзе, Васико ты, Васико! Пойми меня и не обижайся. Женя могла быть только моей. И она моя. Как писали в старинных романах, она отдала мне свое сердце.

На диванной спинке взамен чернильного сердца возникли, как отпечатанные, Женины черты: на шее коралловые бусы, белое платье в обтяжку, белые туфельки притоптывают. Это видение являлось Скворцову бесконечно, хотя, бывало, он полчаса либо четверть часа назад видел живую, всамделишную Женю в халате либо в фартучке, в тапочках-шлепанцах либо босиком. Видение проступало обычно столь четко, осязаемо, что верилось: протяни руку – и ощутишь теплую плоть. Но Скворцов не протягивал руки. Просто смотрел с затрудненным дыханием.