реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 40)

18

Этот решающий демарш Лени в конце сорок третьего – начале сорок четвертого года показался авт. настолько важным, что он решил собрать о нем дополнительную информацию и еще раз посетил всех живых свидетелей этой сцены в мастерской. Прежде всего ему хотелось уточнить длительность «гробового молчания» – авт. казалось, что таким долгим оно быть не могло. Авт. считает, что показания Пельцера в этом пункте несколько олитературены, ибо здравый смысл и собственный опыт авт. подсказывают, что «гробовое молчание» не может продолжаться дольше тридцати – сорока секунд. Ильза Кремер, которая, кстати сказать, не отрицала наличие брата-нациста, снабжавшего ее кофе, считает, что «гробовое молчание» длилось «три-четыре» минуты. Ванфт: «Эту сцену я помню во всех подробностях и до сегодняшнего дня не могу себе простить, что мы не вмешались и тем самым вроде бы наперед одобрили все последовавшие затем события. Гробовое молчание? Я бы сказала: презрительное молчание. Сколько оно длилось? Раз вам это так важно, я бы сказала: одну-две минуты. Мы не имели права и не должны были молчать. Наши парни героически сражались на фронте, страдали от мороза и непрерывно гнали большевиков (в сорок четвертом году это не соответствовало действительности, тогда уже, наоборот, большевики «непрерывно гнали наших парней». – Историческая справка авт.), а этот русский сидит себе в тепле, да еще пьет кофе один к трем из рук этой шлюхи». Хёльтхоне: «Ну, у меня просто мороз пробежал по коже, уверяю вас, меня затрясло, как в ознобе, а в голове вспыхнул и потом еще долго не давал покоя вопрос: неужели Лени не ведает, что творит? Я восхищалась Лени, ее мужеством, ее естественностью, восхищалась тем дьявольским спокойствием, с каким она при общем гробовом молчании мыла чашку, вытирала ее и так далее, во всем этом была какая-то, я бы сказала, хладнокровная отзывчивость и человечность, черт возьми. А сколько все это длилось? Ну, мне показалось – целую вечность, не важно, сколько на самом деле прошло, может, три – пять минут или только восемьдесят секунд. Для меня это длилось целую вечность. И тут я впервые в жизни почувствовала что-то вроде симпатии к Пельцеру, ведь он явно был на стороне Лени, а не на стороне Кремпа. А эти его плевки – что ж, это был пусть и вульгарный, но в ту минуту единственно возможный способ выразить свое отношение, и было совершенно ясно, что он выражал: Пельцер с удовольствием плюнул бы Кремпу в лицо, но этого он позволить себе не мог».

Грундч: «Меня так и подмывало при всех похвалить девушку: она оказалась не робкого десятка. Черт подери, да ведь она с ходу – может, даже ничего толком не понимая, – дала решающий бой. Но каким-то чутьем, видать, уловила: раз она впервые увидела этого парня всего полтора часа назад, а он все это время довольно беспомощно проторчал за столом каркасников, – то никто, даже эта ищейка Ванфт, не мог бы заподозрить ее в шашнях с русским. Раз уж вы сами меня расспрашиваете, то позвольте выразиться по-военному: Лени расчистила себе обширный сектор обстрела, еще не зная, потребуется ли стрелять. И никто не мог истолковать ее поступок иначе, как чисто наивную человечность; и хотя проявлять ее к недочеловекам запрещалось, а все же тут даже такой типчик, как Кремп, вдруг увидел: Борис – человек, увидел, что и у него есть нос, две ноги и даже очки на носу, и что он не чета всей этой компании, что собралась в нашей мастерской. Благодаря смелому поступку Лени Борис стал в наших глазах человеком, просто-напросто был ею возведен в ранг человека – и им и остался, несмотря на все неприятности, которые произошли потом. А сколько все это длилось? Ну, тогда мне казалось – минут пять, не меньше».

Авт. счел своей обязанностью установить вероятную длительность гробового молчания экспериментальным путем. Поскольку помещение мастерской сохранилось – теперь оно перешло в собственность Грундча, – можно было произвести все необходимые замеры: от стола Лени до стола Бориса – четыре метра; от стола Бориса до крана – три метра; от крана до стола Лени (где стоял кофейник) – два метра; еще раз четыре метра до стола Бориса – итого тринадцать метров. Этот путь Лени прошла на вид совершенно спокойно, но в действительности, надо полагать, довольно быстро. Вышибание чашки из рук Бориса, к сожалению, не удалось экспериментально воспроизвести, так как авт. не располагает ни знакомым с ампутированной ногой, ни, следовательно, протезом. Зато он полностью воспроизвел мытье и вытирание чашки, а также наливание кофе. Авт. проделал весь эксперимент трижды, дабы добиться максимальной точности и получить искомую среднюю величину. Результат: первый эксперимент занял 45 секунд, второй – 58 секунд, третий – 42 секунды. Средняя величина: 48 секунд.

Здесь авт. вынужден – опять-таки в виде исключения – непосредственно вторгнуться в ход повествования, поскольку он расценивает вышеописанное событие как духовное рождение или, вернее, как духовное возрождение Лени, другими словами, как главное событие в ее жизни, а материал, которым он располагает о Лени, довольно скуден, то авт. позволяет себе сделать лишь следующий предварительный вывод: она, вероятно, несколько ограниченна, этакая смесь романтики, чувственности и материализма, отдаленное влияние Клейста, игра на рояле, дилетантские, хотя и довольно глубокие или, точнее, прочно усвоенные познания в области внутренней секреции; можно рассматривать ее как несостоявшуюся (из-за гибели Эрхарда) возлюбленную, как мнимую вдову или как почти круглую сироту (мать умерла, отец за решеткой); можно считать ее полуобразованной или даже совсем необразованной. Но все это никак не объясняет ни свойств ее натуры, которые нас интересуют, ни их сочетания, не объясняет естественности ее поведения в те минуты, которые мы назовем обобщенно «эпизодом с чашкой кофе». Конечно, она трогательно и тепло заботилась о Рахили вплоть до того дня, когда старую монахиню закопали в монастырском саду; но ведь Рахиль была для Лени близким и самым любимым существом после Эрхарда и Генриха. Совсем другое дело – подать чашку кофе такому человеку, как Борис Львович, которого она тем самым ставила в немыслимое, смертельно опасное положение, ибо как иначе назвать положение советского военнопленного, которому наивная немка предложила чашку кофе, и он эту чашку с такой же (кажущейся) наивностью принял как нечто само собой разумеющееся? Да понимала ли она вообще, что такое коммунист, если, по мнению Маргарет, даже не понимала, что такое еврейка?

Ван Доорн, ничего не знавшая об «эпизоде с кофе» (очевидно, Лени не считала его столь важным, чтобы ей о нем рассказать), – как выяснилось, Маргарет и Лотта тоже ничего о нем не знают, – предлагает авт. весьма простое объяснение ее поступка: «У Груйтенов, видите ли, было так заведено – каждого, кто приходил в дом, угощали кофе. Все равно кто – нищий, попрошайка, бродяга, приятный или неприятный компаньон. Просто не бывало так, чтобы пришедшего в дом не угостили чашкой кофе. Даже Пфайферов, а это уже кое-что значит. Хочу быть справедливой: это железное правило ввел не он, а она. И мне это всегда напоминало старинный обычай: раньше каждый проходивший мимо монастырских ворот мог получить свою миску супа; всем казалось естественным, что никто у него не спрашивал, какого он вероисповедания, и не требовал от него никаких благочестивых слов. Думаю, Елена Груйтен предложила бы чашку кофе и коммунисту… И даже самому отъявленному нацисту тоже. Иначе она просто не могла. В общем, Елена Груйтен была человеком широкой души, этого у нее не отнять. И пусть у нее были свои недостатки, но она была отзывчивая и душевная. Только в одном – вы знаете, что я имею в виду, – только в одном она оказалась не той женщиной, какая ему была нужна».

А теперь авт. считает необходимым со всей решительностью подчеркнуть: впечатление, будто в конце сорок третьего – начале сорок четвертого года в пельцеровской мастерской по изготовлению венков появились или хотя бы наметились какие-то русофильские или просоветские настроения, является в корне неверным. Естественность поведения Лени можно расценить с исторической точки зрения как относительную, – правда, с точки зрения Лени как личности все же как абсолютную. Если вспомнить, что другие немцы (весьма немногие), оказывавшие советским людям куда меньшие знаки внимания, рисковали и зачастую платились тюрьмой, виселицей или концлагерем, то нельзя не признать, что в «эпизоде с чашкой кофе» имело место не сознательное и абсолютное, а лишь относительное проявление человечности как в объективном, так и в субъективном плане, и что поэтому и рассматривать его надо лишь в связи с личностью Лени и с исторически конкретным местом действия. Если бы Лени была менее наивной (свою наивность она уже доказала в отношении Рахили), она вела бы себя точно так же – последовавшие затем события и поступки Лени позволяют сделать этот вывод. А если бы у нее не было возможности выразить присущую ей естественность в материально-конкретной форме – с помощью той самой чашки кофе, – то эта ее естественность облеклась бы в беспомощные и, вероятно, даже невразумительные слова сочувствия, что могло бы привести к худшим для нее последствиям, чем чашка кофе, поданная, словно священная чаша. Есть все основания предполагать, что ей доставляло чувственное наслаждение тщательно мыть и вытирать чашку: в этом не было ничего демонстративного. Поскольку у Лени действие всегда опережало мысль (Алоис, Эрхард, Генрих, сестра Рахиль, отец, мать, война), причем опережало намного, можно, думается, прямо исходить из того, что она осознала свои действия лишь спустя какое-то время. Ведь она не просто налила советскому русскому чашку кофе, она подала эту чашку, как священную чашу, и, избавив от унижения русского, унизила немца – инвалида войны. Следовательно, нельзя считать, что Лени духовно родилась или возродилась за те примерно пятьдесят секунд, что длилось гробовое молчание, ее духовное рождение или возрождение было не законченным действием, а длящимся процессом. Короче говоря: только действуя, Лени начинала понимать смысл своих действий. Ей необходимо было все материализовать. Не следует упускать из виду, что ко времени «эпизода с чашкой» ей исполнился двадцать один с половиной год. Она была – придется это еще раз повторить – натурой, чрезвычайно зависящей от своих органов внутренней секреции, а значит, и пищеварения, и вследствие этого совершенно не способна сознательно «переключаться». В ней еще не проснулся талант непосредственного общения, который Алоис не сумел ни распознать, ни разбудить, а Эрхард то ли не имел возможности это сделать, то ли еще не осознал. Те восемнадцать – двадцать пять минут чувственного удовлетворения, которое она, вероятно, пережила во время близости с Алоисом, не раскрыли в ней этот талант, потому что у самого Алоиса недостало таланта понять парадоксальность натуры Лени: Лени была чувственной именно потому, что она не была чувственна со всеми.