Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 42)
Показания Кремер на эту тему: «Чистая правда, я тоже во всем этом участвовала. Мы работали сверхурочно, чтобы особо не бросаться в глаза. Пельцер нас всех уверял, что мы вовсе не оскверняем могилы, что венки попадают к нему со свалки. Ну, а мне было все равно. Подновление давало неплохой приработок, да и зазорного в нем ничего не было. Кому будет польза или радость, если венки просто сгниют на свалке? Но потом на Пельцера все же донесли: его обвинили в осквернении могил и ограблении трупов. Нашлись родственники, которые, придя на могилу через три-четыре дня после похорон, обнаружили, что их венок исчез. Пельцер вел себя порядочно, никого из нас не выдал и на суд пошел один, даже Грундча не стал впутывать; а там, как я узнала от одного знакомого, он очень ловко выкручивался, оправдывая свои действия жупелом тех лет – «разбазариванием народного достояния». Он признался «в некоторых упущениях» и пожертвовал тысячу марок на какой-то санаторий. Суд был не настоящий, его дело разбиралось в комитете ремесленной палаты, а потом в партийном суде чести, и Пельцер заявил, как мне рассказывал тот знакомый: «Господа и товарищи по партии, я сражаюсь на том фронте, который большинству из вас незнаком; но разве на тех фронтах, которые многие из вас знают, не смотрят кое на что сквозь пальцы?» Ну, после этого Пельцер на время прекратил свои махинации, а в конце сорок четвертого началась полная неразбериха, так что уже никто не обращал внимания на такие мелочи, как венки или ленты».
VII
Поскольку старик Грундч с большой сердечностью приглашал авт. навещать его в любое время, то авт. воспользовался приглашением и посетил его несколько раз подряд и вместе с ним наслаждался воистину небесным покоем, царящим на кладбище в летние теплые вечера после его закрытия; приведенные ниже дословные показания Грундча представляют собой сокращенный результат примерно четырех бесед, начавшихся и закончившихся в сугубо дружеской атмосфере. Во время этих бесед, из которых первая проходила на скамейке под бузиной, вторая – на скамейке под олеандром, третья – на скамейке под кустом жасмина, четвертая – на скамейке под кустом ракитника (старик Грундч любит разнообразие и утверждает, что в его распоряжении много других скамеек под кустами других пород); собеседники курили, потягивали пиво и время от времени прислушивались к далекому уличному шуму, на таком расстоянии казавшемуся даже приятным.
Краткое изложение первой беседы (под бузиной): «Смешно слушать, когда наш Вальтерхен утверждает, будто всего лишь воспользовался экономическими шансами. Да он никогда их не упускал, даже девятнадцати лет от роду сумел нажиться на войне, ведь в Первую мировую он служил в полевой спецроте. Что такое полевая спецрота? Это рота, которая, скажем, осматривает поле боя, когда бой кончился; ведь там валяется много всякого добра, которое еще может пригодиться войскам: стальные каски, винтовки, пулеметы, боеприпасы, иногда даже пушки; спецрота подбирает все подряд – каждую фляжку, каждую потерянную в бою фуражку или ремень и т. д. Ну, на поле боя, естественно, полно трупов, а у них в карманах обычно кое-что есть: фотографии, письма, а то и бумажники, и не всегда пустые… Один сослуживец Вальтера по спецроте рассказывал, что тот ничем не брезговал, даже золотыми коронками, какой бы они ни были национальности… А под конец на европейском театре боевых действий впервые появились американцы, и тут наш Вальтерхен на их трупах впервые показал, что такое, по его понятиям, деловая хватка. Конечно, все это запрещалось строжайшим образом, но люди – надеюсь, вы не принадлежите к их числу, – обычно ошибочно полагают, что раз запрещено, значит, никто и не нарушает. Сила Вальтера в том и состоит, что он плюет на все запреты и законы и свято блюдет лишь одно правило: не пойман – не вор. Так вот, наш приятель вернулся с войны, имея в кармане небольшой капиталец: у девятнадцатилетнего парня оказалась пухлая пачка американских долларов, английских фунтов, бельгийских и французских франков, а также небольшой, но тяжеленький мешочек с золотом. И тут он снова показал свою деловую хватку, обнаружив недюжинный нюх на недвижимость: он начал скупать земельные участки – как освоенные, так и неосвоенные, причем предпочитал неосвоенные – не в земледельческом, а в строительном смысле, – но не гнушался и застроенными. В то время доллары и фунты ценились очень высоко, а участки на окраинах города шли за бесценок, и Вальтерхен покупал по моргену то тут, то там, стараясь не особо удаляться от шоссе, ведущего из города; но и в центре купил несколько домишек у разорившихся ремесленников и мелких торговцев. Потом бросил это дело и занялся, так сказать, мирным трудом: взялся эксгумировать трупы американских солдат и отправлять их в цинковых гробах в Америку: тут можно было подзаработать и законным, и незаконным путем, ведь у эксгумированных попадались золотые коронки; американцы пуще всего на свете боятся заразы, а потому и платили за эту работу баснословные деньги; так у нашего друга в то бездолларовое время опять завелось много законных и незаконных долларов, и он прикупил еще несколько небольших земельных участков, совсем крохотных, но зато в центре города, где прогорали один за другим хозяева мелких продуктовых лавок и ремесленники».
Краткое изложение беседы под олеандром: «Когда я поступил в обучение к старому Пельцеру, мне было четырнадцать лет, а Вальтеру – четыре годочка, и все мы, в том числе и его родители, называли его Вальтерхен, так оно и повелось и осталось за ним на всю жизнь. А старики его были люди хорошие, правда, мамаша очень уж сильно набожная, день и ночь пропадала в церкви и все такое, зато отец, наоборот, не верил ни в Бога, ни в дьявола, причем вполне сознательно, если вы понимаете, что это значило в девятьсот четвертом году. Уж конечно, прочел всего Ницше, почитывал и Стефана Георге, психом его не назовешь, просто человек слегка тронулся: делами своего садоводства не больно интересовался и все возился с какими-то непонятными экспериментами: старался вывести уже не «голубой цветок», а другой – «новый». Еще в самом начале он примкнул к левому молодежному движению и меня туда же втянул; я и по сей день помню все куплеты песни «Рабочий люд» и могу хоть сейчас спеть (Грундч запел): «Кто золото копает, кто топь в лесу мостит? Кто ткет шелка и сукна, кто виноград растит? Кто, хлеб скормив свой богачам, всю жизнь голодает сам? Рабочий люд, пролетариат. Кто дотемна работает и до свету встает? Кто для других всю роскошь создает? Руками вертит шар земной, а сам забыт родной страной? Рабочий люд, пролетариат».
А приехал я к Гейнцу Пельцеру из самой что ни на есть нищей деревушки в Айфеле, и было мне тогда четырнадцать лет. Хозяин отгородил мне в теплице закуток у самой печки, поставил кровать, стол и стул, кормил меня и давал немного денег. Сам он ел то же, что и я, да и денег у него было столько же. Мы с ним были коммунисты, хотя не знали этого слова и не понимали толком, что оно значит. А когда меня призвали – я служил в армии с 1908 по 1910 год, – то жена Пельцера, Адельгейд, посылала мне посылки. И куда меня направили служить? Конечно, в глухомань за Одером, в Бромберг. А куда я ездил, когда меня отпускали на побывку? Не домой, не в эту затхлую дыру, пропахшую попами, я ездил к Пельцеру… Ну, а Вальтерхен вечно вертелся у нас под ногами – и в теплице, и среди грядок с цветами; мальчик он был тихий, смазливый, не очень веселый, но и угрюмым его не назовешь. И знаете, почему он получился совсем не таким, каким был его отец? Я думаю, таким его сделал страх. Да, страх. Ведь в доме то и дело происходили стычки с судебными исполнителями из-за просроченных векселей, доходило до того, что мы, подмастерья, складывались и отдавали хозяину свои жалкие сбережения, чтобы предотвратить беду. Цветоводство в те времена не было прибыльным делом, оно стало приносить барыши только после того, как вся Европа помешалась на цветах. А старик Пельцер к тому же все носился со своей бредовой идеей вывести новый цветок. Дескать, новому времени нужен и цветок новый, вообразил себе невесть что, да только ничего у него не вышло, хотя он годами втайне от всех колдовал над своими цветочными горшками и грядками, что-то там удобрял, что-то обрезал и прививал; а получались лишь выродившиеся тюльпаны и розы, жалкие, уродливые гибриды-ублюдки. Ну вот, и когда Вальтерхен в шесть лет пошел в школу, у него с языка не сходило одно слово – «исполнитель» (так он называл судебного исполнителя): «Мама, сегодня придет исполнитель? Папа, а сегодня к нам опять придет исполнитель?» Это все страх, уверяю вас, именно страх сделал его таким, каким он стал. Ну, гимназию ему, ясное дело, не удалось кончить, из восьмого класса он вылетел и прямиком угодил в подмастерья к отцу; на него сразу же нацепили зеленый фартук, так что на дальнейшем образовании можно было поставить крест; а на дворе был четырнадцатый год, так что крест, если хотите знать, можно было поставить не только на этом, но и на всем, буквально на всем. Мне тогда было двадцать четыре, и я знаю, что говорю: крест можно было поставить на самой идее социализма в Германии. Ну почему эти идиоты поверили своему слащавому дерьмуку кайзеру, почему дали ему так себя провести! Гейнц, отец Вальтера, тоже все это понял и наконец-то махнул рукой на свои дилетантские опыты с цветами. Его, как и меня, забрали в армию, и мы оба стали фельдфебелями – от злости, скажу я вам, от злости на весь мир, от ненависти и тоски. Я ненавидел этих лопоухих новобранцев военного призыва, этих благовоспитанных и верноподданных пай-мальчиков, наложивших в штаны в буквальном и переносном смысле. Ненавидел и тиранил нещадно. Да, я стал фельдфебелем, через мои руки прошли тысячи новобранцев, я муштровал их и отправлял на фронт из казармы в Хакетойере, которая как две капли воды была похожа на казарму в Бромберге, похожа до мелочей, так что канцелярию третьей роты я бы мог найти с закрытыми глазами, – всё как в Бромберге. В кармане, в бумажнике, у меня лежала маленькая фотография Розы Люксембург. Я всегда носил ее с собой, как образок, никогда с ней не расставался, она и потерлась со временем, как образок. Ну вот, я не участвовал в Советах солдатских депутатов, нет, не участвовал: для меня в четырнадцатом году германская история кончилась, – конечно, это господа социал-демократы убили Розу Люксембург, это они дали ее убить; а потом и наш Вальтерхен угодил на войну, и, может быть, выдирать золотые коронки и прикарманивать доллары было самым разумным делом на войне. Его мать, Адельгейд, была добрая женщина, в молодости даже слыла хорошенькой, но потом очень рано отцвела, нос покраснел и заострился, губы вечно поджаты, и выражение такое кислое и горестное, какого я терпеть не могу: такое же выражение было у моей бабушки и у моей матери. На красивых лицах наших деревенских женщин всегда было написано страдание, они всегда были горестно-кислыми и вечно слушались проклятых попов; ни свет ни заря тащились на раннюю мессу, после обеда, бормоча молитвы, хватались за свои четки, а вечером опять перебирали эти четки и опять молились. Ну, нам с Пельцером довольно часто приходилось захаживать в церковь или в часовню при кладбище, потому что мы давали напрокат кадки с пальмами и прочее, так что знакомство Адельгейд с попами пришлось нам очень кстати; впрочем, к праздникам мы обслуживали цветочным прокатом и разные другие организации – ферейны и фирмы… Я-то лично с удовольствием плюнул бы на алтарь, и не делал этого только из-за Адельгейд. Ну, а потом Гейнц еще и запил. В общем, можно понять, почему Вальтерхен старался поменьше бывать дома, то выкапывал мертвых американцев, то подался в «Добровольческий корпус» – кажется, в Силезию – и исчез на полгода, потом какое-то время жил в городе, занялся профессиональным боксом, но ничего путного из этого не вышло, и он перекантовался в сутенеры – сначала работал с самыми дешевыми шлюхами, готовыми на все за чашку кофе ценой в двадцать пфеннигов, после были у него и подороже… Ну, а потом прибился к коммунистам, вступил в их партию, но и у них пробыл недолго. Откровенничать Вальтерхен никогда не любил, и его вроде не волновало, что недвижимое имущество не приносит ему больших барышей; садоводством он никогда не занимался: эта работа грязная, земля забивается во все поры, а наш Вальтерхен всегда был франтом и очень заботился о своем здоровье: каждое утро – пробежка, потом контрастный душ, завтракать предпочитал не дома – там на завтрак вместо настоящего кофе – суррогат да и повидло из самых дешевых, – а прямым ходом двигал в одно из кафе, где подвизались его шлюхи, и заказывал себе свежие яйца, натуральный кофе и рюмочку коньяку; счет потом оплачивали клиенты девиц. Ну и, конечно, постарался побыстрее обзавестись машиной, – правда, на первых порах всего лишь «ханомагом».