реклама
Бургер менюБургер меню

Генрих Бёлль – Групповой портрет с дамой (страница 41)

18

Существуют всего два свидетеля второго по важности события – «наложения руки»: Богаков, который его нам уже описал вместе с секреторными последствиями, и Пельцер, которого можно считать единственным очевидцем.

Пельцер: «С тех пор она каждое утро относила русскому его чашку кофе. И могу поклясться, что на следующий день – он сидел уже не за столом каркасников, а с Хёльтхоне, то есть в группе проверки, – могу поклясться, что на следующий день Лени уже не по наивности или простодушию, как вам сдается, а вполне сознательно – то есть хорошенько оглядевшись и соблюдая осторожность – положила левую руку на его правую; длилось это всего один миг, но пронзило его насквозь, словно молнией. Его прямо-таки подбросило вверх, как при Христовом вознесении. Я видел все это собственными глазами, клянусь, а она не знала, что я это видел, потому что я стоял в темной конторе и наблюдал за ними через стекло: мне было интересно поглядеть, как пойдут дальше кофейные дела. Знаете, что я подумал? Звучит, может, и грубовато, но мы, садоводы, не любим всяких там ужимок да уловок, как некоторые про нас говорят. Ах ты, черт, да она ему навязывается – вот что я подумал. Ну и дела, – подумал я, – навязывается! И прямо-таки позавидовал русскому и даже приревновал к нему. А Лени по части эротики была передовых взглядов, ее не заботило, что по традиции инициативу должен проявлять мужчина: она сама захватила инициативу, положив свою руку на его. И хотя она, конечно, прекрасно знала, что в его положении он просто не мог проявлять инициативу, все равно с ее стороны это был смелый или даже дерзкий поступок в обоих смыслах – и в политическом, и в эротическом».

С той самой минуты в сердцах наших героев, как стало известно авт. (о Лени через Маргарет, о Борисе через Богакова, причем показания свидетелей совпадают слово в слово), «вспыхнула страстная любовь». Из рассказа Богакова мы знаем: с Борисом случилось то, что бывает с каждым нормальным мужчиной; из рассказа Маргарет узнаем, что Лени «испытала блаженство куда более острое, чем то, что однажды охватило меня среди вереска, – я тебе об этом случае рассказывала».

Пельцер о деловых качествах Бориса: «Можете мне поверить, я хорошо разбираюсь в людях, и я в первый же день понял, что этот русский – высокоодаренная личность, к тому же с организаторскими способностями. Неофициально он у меня уже через три дня замещал Грундча в группе проверки и прекрасно ладил с Хёльтхоне и с Цевен, которые фактически оказались у него в подчинении, но, конечно, не должны были этого заметить. По-своему он был художник, тем не менее довольно быстро смекнул, что от него требуется: экономить материал. И никаких тебе эмоций, когда надо было выводить надписи на лентах, а ведь они наверняка были ему не по нутру: «За фюрера, народ и отечество» или «112-й отряд штурмовиков». Целыми днями возился со свастиками и имперскими орлами – и ничего, не терял равновесия. Однажды я его спросил – разговор был с глазу на глаз у меня в конторе, где стоял шкаф с лентами и учетными книгами по лентам, перешедший к тому времени в его ведение, – я спросил его: «Борис, скажите мне откровенно, что вы чувствуете, имея дело со свастиками, орлами и прочим?» Он ответил мне в ту же секунду. «Господин Пельцер, – сказал он, – я надеюсь, вы не обидитесь – иначе зачем было бы спрашивать, – если я вам скажу: для меня известное утешение не только догадываться и знать, но и собственными глазами видеть, что штурмовики тоже смертны, а что касается свастик и орлов, то я отдаю себе отчет, в какой ситуации нахожусь». Вскоре он и Лени стали просто незаменимыми работниками – я хочу это особо подчеркнуть: если я не причинял ему никакого зла, а, наоборот, делал только добро – то же самое относится и к ней, – то я преследовал и свою выгоду. Я не какой-нибудь чудак-филантроп, и никогда этого не утверждал. У парня была просто фантастическая любовь к порядку, к тому же организаторский талант. И он умел ладить с людьми; даже Ванфт и Шельф сносили его замечания, так мягко он их делал. Уверяю вас, в условиях свободного рынка этот парень далеко бы пошел. Конечно, он был образованный – как-никак инженер, и в математике, наверное, разбирался; но ведь дело тут совсем в другом: хотя я уже десять лет был хозяином этой мастерской, а Грундч и вовсе чуть ли не сорок лет оттрубил в садоводстве, но никто из нас, даже наша умница-разумница Хёльтхоне, не заметил, а вот он заметил, что каркасники, я хочу сказать, каркасная группа, перегружена, не поспевает за отделочницами и сдерживает их производительность; сам он к этому времени вместе с Хёльтхоне занимался проверкой – лучшей группы нельзя было и желать. Значит, нужна перегруппировка сил. Цевен перевели обратно на каркасы, она немного поворчала, но я успокоил ее надбавкой, и вот результат: выход продукции возрос на двенадцать-пятнадцать процентов. Теперь вас уже не удивляет, что я был так заинтересован в этом русском и заботился о том, чтобы с ним чего не случилось? Кроме того, кое-кто из партийных шишек говорил мне – когда прямо, а когда и намеками: проследи, мол, чтобы с ним ничего не случилось, у него, мол, высокий покровитель. Но это было не так просто. Эта гнусная ищейка Кремп в паре с истеричкой Ванфт могли в два счета погубить мою лавочку. И никто не знал, даже Лени, а тем более Грундч, что я выделил Борису шесть квадратных метров самой удобренной земли в моей личной теплице, чтобы он выращивал там табак, огурцы и помидоры».

Авт. должен признаться, что со свидетелями, работавшими во время войны в цветоводстве вместе с Лени, у него почти не было хлопот, он чаще всего посещал более доброжелательных из них. Поскольку Ванфт при втором визите еще демонстративнее повернулась к нему спиной, он перестал к ней обращаться. А Пельцер, Грундч, Кремер и Хёльтхоне проявляли к автору одинаковую доброжелательность, к тому же они оказались и одинаково словоохотливы – Кремер, правда, немного меньше других; поэтому авт. каждый раз колебался, кого из них выбрать и предпочесть. У Хёльтхоне его привлекал превосходно заваренный чай и сугубо изысканная обстановка ее дома, а также приятная внешность самой хозяйки, хорошо сохранившейся и тщательно ухоженной; привлекала авт. и ее откровенная и неиссякаемая приверженность к сепаратизму, а смущало только одно: ее крошечная пепельница и явная антипатия к заядлым курильщикам.

«Ну, что ж, наша земля (имеется в виду земля Северный Рейн – Вестфалия. – Авт.) имеет, стало быть, самые высокие налоговые поступления и поддерживает другие, менее богатые земли федерации; но почему-то никому не приходит в голову пригласить сюда к нам жителей этих бедных земель – к примеру, Шлезвиг-Гольштейна или Баварии, пусть бы они не только жили за счет наших доходов, но подышали еще и нашим задымленным воздухом, – он и задымлен как раз из-за того, что здесь зарабатывают так много денег. А чего стоит наша отвратительная вода! Да ее в рот нельзя взять. Вот пусть бы баварцы, привыкшие к своим прозрачным озерам, и голштинцы, кичащиеся своим морским побережьем, приехали к нам и искупались разок в Рейне; сами знаете, какими бы вылезли: по уши в мазуте. А возьмите этого Штрауса – ведь вся его карьера сплошь состоит из каких-то неясностей; я говорю «неясностей», но могу выразиться и поточнее: из темных пятен, за неясностями всегда скрывается что-то темное. Как этот Штраус обрушивается на нашу землю (Северный Рейн – Вестфалию. – Авт.), чуть ли не с пеной у рта! А почему, собственно? Да просто потому, что порядки у нас чуть-чуть прогрессивнее. Заставить бы его пожить годика три с женой и детьми в Дуисбурге, Дормагене или Весселинге, чтобы прочувствовал, как нам достаются деньги и откуда они берутся, – те самые деньги, которые он кладет в свой баварский карман и их же еще и оплевывает только из-за того, что правительство нашей земли – тоже не подарок, конечно, – но все же не сравнить с ХДС, а тем более с ХСС. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать? Откуда у меня может взяться это их пресловутое «чувство единства», ну, откуда? Разве это я основала германскую империю или хотя бы выступала за ее основание? Нет. Какое нам, собственно, дело до них всех – на севере, на юге и в центральной части Германии? Вспомните, как мы очутились в этой их империи! Ведь только по милости проклятых пруссаков. А что у нас с ними общего? И кто нас в 1815 году продал? Сами мы, что ли, себя продали? Да разве нас кто-нибудь спросил? Разве они провели хоть какое-то подобие плебисцита? Нет, ничего этого не было, уверяю вас. Так пусть Штраус искупается в Рейне и подышит воздухом Дуисбурга. Какое там! Он предпочитает наслаждаться здоровым баварским климатом, а на «Рейн и Рур» по любому поводу изливать потоки грязи. Что у нас общего с этими тупыми и невежественными провинциалами? У нас и своих тупиц и невежд хватает. Подумайте обо всем этом на досуге! (Авт. пообещал.) Нет, я всегда была и останусь сепаратисткой. Если уж никак нельзя иначе, пускай к нам примкнут вестфальцы, я не против; но что они могут нам дать? Свой клерикализм, свое лицемерие и свой картофель, – впрочем, не знаю точно, что у них там растет, меня это не слишком интересует. А их поля и леса – что мне от них проку? Их же не возьмешь и не унесешь с собой, они останутся там, где были. Ну, ладно, вестфальцы пускай примкнут, так и быть. Но не все. Вестфальцы ведь страшно обидчивы, вечно им мерещится, что их притесняют, вечно они ноют и скандалят из-за того, что им урезают эфирное время, и прочих пустяков. С ними одна морока. Знаете, что меня больше всего привлекало в Лени? Она – типичная женщина с Рейна. И еще должна вам сказать нечто такое, что наверняка покажется вам странным: Борис казался мне более местным, чем все остальные в мастерской, – за исключением, разумеется, Пельцера: такая смесь жуликоватости и отзывчивости встречается только в нашем краю. Истинная правда, что он никому ничего плохого не делал, разве что Кремпу, к этому он придирался, как только мог, а поскольку Кремп был ярый нацист, можно было подумать, что Пельцер не был конформистом. Как раз наоборот, он был конформист до мозга костей и всегда примыкал к большинству, а Кремпа у нас никто терпеть не мог, даже обе наши нацистки. Этот Кремп был просто мерзкий тип и грязный бабник. И все-таки, все-таки объективность прежде всего: он ведь был совсем юнец, двадцатилетним мальчишкой, еще в сороковом году, потерял ногу; а кому приятно самому додуматься или от других услышать, что принесенные им жертвы в конечном счете были бессмысленны? И давайте представим себе, как с годами менялась картина: в первые месяцы войны таких, как он, чествовали как героев, и девушки буквально не давали им проходу; но война продолжалась, и одноногие фронтовики мало-помалу становились привычным, даже массовым явлением, а позже парни с двумя ногами вообще стали иметь больше шансов на успех у девушек, чем одноногие или безногие инвалиды. Я считаю себя женщиной просвещенной и передовой – и именно с этих позиций объясняю вам сексуальный и эротический статус этого Кремпа и ту психологическую ситуацию, в которой он оказался. Боже мой, что такое был в начале сорок четвертого одноногий инвалид? Несчастный бедолага с нищенской пенсией. А вообразите себе на минутку, каково было такому в кульминационный момент любовной сцены отстегивать свой протез! Кошмар и для него, и для его партнерши, даже если она шлюха. (О, этот ее восхитительный чай! Должен ли авт. считать проявлением симпатии к своей особе появление на столе другой пепельницы, уже размером с блюдце для чашечки с шоколадом. – Авт.) А перед глазами у инвалида все время маячил этот здоровяк Пельцер – типичный образчик древнего изречения – metis sana in corpore sano[10]. Такой тип встречается только среди уголовников, я хочу сказать – среди людей, совершенно лишенных стыда и совести. Бессовестность – залог здоровья, уверяю вас. Пельцер не упускал случая нажиться, и наживался буквально на всем. С конвойными, которые утром приводили и вечером уводили Бориса, он тоже обделывал свои делишки: эти ребята примерно раз в неделю сопровождали составы во Францию или в Бельгию и привозили коньяк, сигары и кофе ящиками, а также ткани, у них можно было даже заказать товар, как в магазине. Один из них – его звали Кольб, – уже пожилой и, кстати, довольно скользкий тип, как-то привез мне из Антверпена целый отрез бархата на платье, а другой – его звали Больдиг – был намного моложе; этакий весельчак-циник, каких с начала сорок четвертого развелось видимо-невидимо. Неунывающий парень, ей-богу; один глаз у него был стеклянный, рука ампутирована до запястья и вся грудь в орденах; он совершенно цинично извлекал выгоду из потерянного глаза, потерянной руки и орденов на груди, делая на них ставку, как в игре. И ему было в высшей степени плевать на фюрера, народ и отечество, во всяком случае, больше, чем мне, потому что без фюрера я, конечно, охотно бы обошлась, но рейнский народ и рейнское отечество мне дороги. Этот Больдиг время от времени уединялся в теплице вместе с Шельф – она была среди нас самая аппетитная после Лени, – якобы для того, чтобы с разрешения Пельцера срезать немного цветов; Больдиг называл это «поиграть в кошки-мышки» или «послушать, как поет синичка». Для него это было плевое дело, и он изощрялся, придумывая все новые и новые названия. По-своему он был даже привлекательный парень, только от его цинизма и бесстыдства просто жуть брала. Именно он всегда старался как-то подбодрить Кремпа – то сунет ему пару сигарет, то просто похлопает по плечу и гаркнет лозунг, который тогда только появился: «Бери от войны все, что можешь, мир будет страшен». Другой конвойный, Кольб, был пакостный субъект, всех лапал и тискал. А что касается Пельцера… выражаясь современным языком: в связи с дефицитом похоронных принадлежностей возник, естественно, черный рынок, на котором из-под полы продавалось все – венки, ленты, цветы, гробы. Для изготовления венков, предназначавшихся бонзам, героям-фронтовикам и жертвам бомбежек, Пельцер, разумеется, получал материал от государственных органов. Никому не хочется хоронить своих дорогих покойников без венка. А поскольку военных и даже гражданских хоронили все чаще и чаще, гробы не только стали использоваться многократно, но вообще превратились в бутафорию: в днище гроба открывалась дверца, и очередной покойник, зашитый в парусину, позже просто в дерюгу, а еще позже кое-как обернутый, почти голый, падал на дно ямы; бутафорский гроб для приличия некоторое время не трогали, для вида слегка забрасывали землей; но как только убитые горем родственники и друзья покойного, солдаты, производившие залп, обер-бургомистр и высокие партийные бонзы завершали обряд погребения и скрывались из виду, бутафорский гроб вытаскивали из ямы, очищали от прилипшей земли и наводили блеск, а могилу меж тем поспешно засыпали, – именно поспешно, как при еврейском погребении. В общем, все происходило почти как в парикмахерской, где мастер говорит: «Кто следующий?» Сама собой напрашивалась мысль – и Пельцеру, которому не удавалось нагреть руки на прокате гробов и прочих весьма доходных похоронных принадлежностей, она, конечно, пришла в голову: ведь и венки тоже можно пустить в оборот и использовать по два, три, а то и по пять раз, для чего, естественно, потребуется подкуп и сговор с кладбищенскими сторожами. Число повторных использований зависело, разумеется, от прочности каркасного материала и качества применявшихся зеленых веток, а кроме того, само по себе давало возможность внимательнее приглядеться к работе конкурентов и уличить их в халтуре. Это дело, конечно, надо было как следует организовать, сколотить группу сообщников и обеспечить соблюдение тайны; положиться Пельцер мог только на Грундча, на Лени, на меня и на Ильзу Кремер. Признаюсь: мы все в этом участвовали. К нам в руки иногда попадали венки из сельской местности, они были прямо-таки довоенного качества. Чтобы остальные ничего не заметили, Пельцер объединил нас в «группу подновления». «Подновлялось» все, включая ленты; Пельцер в конце концов сообразил, что и ленты можно пускать в ход неоднократно, и уже принимая заказ, добивался, чтобы надпись на ленте была как можно менее индивидуальной – стандартная надпись повышала шанс повторного использования. Ленты с надписями «От папы и мамы» во время войны, ясное дело, не залеживались, и даже такая сравнительно индивидуальная надпись, как «Твой Конрад» или «Твоя Ингрид», имели некоторые шансы; для этого ленту надо было отгладить, немного освежить фон и сами буквы и положить в шкаф – до того времени, когда очередной Конрад или очередная Ингрид будет кого-то оплакивать. Любимым изречением Пельцера в те времена – как, впрочем, и во все другие – была пословица: «С паршивой овцы хоть шерсти клок». В конце концов Борис внес еще одно предложение, – кстати, доказывавшее, что он был знаком с немецкой мещанской литературой; он предложил возродить старинную надпись: «Любимому, единственному, незабвенному». Текст этот оказался сущим кладом или, по-современному, бестселлером: ленту с такой надписью пускали в оборот до тех пор, пока ее еще можно было освежить и прогладить. Даже сугубо индивидуальные надписи типа «Твоя Гудула» Пельцер не выбрасывал».