18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Ганс Андерсен – Неизвестный Андерсен: сказки и истории (страница 13)

18

«Чуднó взлетать на воздух таким вот манером! – подумала бутылка. – Это что-то вроде нового плавания; но уж там-то, вверху, ни на что не наскочишь!»

Тысячи и тысячи людей провожали глазами воздушный шар, в том числе и старая девушка; она стояла у открытого чердачного окошка, за которым висела клетка с маленькой коноплянкой, у той еще не было тогда стаканчика для питья, и она обходилась чашкою. На самóм окошке стояло миртовое деревце, старая девушка чуть-чуть его отодвинула, чтоб не столкнуть, и высунулась, желая получше разглядеть шар; она отчетливо видела, как воздухоплаватель отправил вниз кролика на парашюте, после чего выпил за здравие всех собравшихся и подбросил бутылку высоко вверх; она и не догадывалась, что та же самая бутылка взлетела на ее глазах в честь ее помолвки, в радостный день, в зеленом лесу, во времена ее молодости.

Бутылке же было не до раздумий, так неожиданно, вдруг, достигла она высшей точки своего жизненного пути. Башни и крыши остались далеко-далеко внизу, люди казались отсюда величиной с булавочную головку.

Тут она стала снижаться, причем с другой скоростью, нежели кролик; она кувыркалась в воздухе, она чувствовала себя такой молодой, она была как шальная и расплескивала на лету недопитое вино. Вот это путешествие так путешествие! Ее озаряло солнце, множество людей следило за ней глазами, ведь воздушный шар уже пропал из виду; а скоро пропала из виду и бутылка, она упала на крышу и разлетелась вдребезги, но осколки все еще переживали ощущение полета и не могли улежать на месте, они подпрыгивали и катились, пока не попáдали во двор, разбившись совсем уже на маленькие кусочки, уцелело одно лишь бутылочное горлышко, его как алмазом срезало.

«Ну чем не поилка для птицы!» – сказал подвальный жилец, но у самого у него не было ни птицы, ни клетки, а обзаводиться таковыми потому, что он подобрал бутылочное горлышко, которое можно использовать как поилку, – нет, это чересчур; но оно могло пригодиться старой деве, которая проживала на чердаке, и бутылочное горлышко попало на чердак, в него вставили пробку и перевернули вверх тормашками, как это нередко случается при переменах, наполнили свежей водой и подвесили с наружной стороны клетки, в которой презвонко распевала маленькая птичка.

«Да, тебе хорошо петь!» – сказало тогда бутылочное горлышко; так ведь оно было не простое, оно летало на воздушном шаре… А больше о нем никто ничего не знал. Теперь оно висело в качестве поилки для птицы, ему было слышно, как внизу на улице громыхают повозки и топают люди, слышно, как старая девушка разговаривает с кем-то в своей каморке: ее, оказывается, навестила подруга, ее ровесница, и они вели разговор – нет, не о бутылочном горлышке, а о миртовом деревце, что росло на окошке.

– Не вздумай выбрасывать два ригсдалера на подвенечный букет для дочери! – сказала старая девушка. – Ты получишь его от меня, прелестный и весь в цветах! Видишь, какое славное стоит деревце. А ведь это отросток того мирта, который ты подарила мне на другой день после моей помолвки, из его веток я думала сделать себе подвенечный букет, когда минет год, но день этот так и не наступил! Закрылись те глаза, что должны были светить мне на радость в этой жизни. Сладким сном покоится он на морском дне, ангельская душа!.. Мирт состарился, а я и того больше, ну а когда он зачах, я взяла последнюю свежую ветку и посадила в землю, и вот эта ветка выросла в целое деревце, и из нее все-таки выйдет подвенечное украшение, букет для твоей дочки!

На глазах у старой девушки выступили слезы; она рассказывала о друге своей юности, о помолвке в лесу; ей вспомнился тост за жениха и невесту, вспомнился первый поцелуй… но об этом она умолчала, как-никак она была старою девою; ей много чего припомнилось, вот только невдомек было, что прямо под окошком у нее – еще одна памятка о былом: горлышко от бутылки, что причмокнула в ответ на уханье пробки перед тем, как подняли тот самый тост. Так ведь и бутылочное горлышко тоже ее не узнало, оно же не слушало, о чем та рассказывала, а все потому, что думало исключительно о себе.

Ночной колпак холостяка

Есть вКопенгагене улица с чудным названием Hyskenstræde, а почему она так называется и что бы это могло означать? Считается, что слово – немецкое, а вот тут немцев и обидели, тогда бы нужно говорить «Häuschen», что значит: «маленькие дома»; оные же в ту пору, да и много лет спустя, являли собою не что иное, как деревянные лавки, вроде тех, какие мы нынче видим на ярмарках; ну, может, чуть побольше и с окошками, только окошки были роговые или же затянуты пузырем, ибо в то время за дороговизною стекольчатые окна имелись далеко не во всех домах, но только и было это так давно, что, рассказывая об этом, прадедушкин прадедушка тоже говорил: «в старину», выходит, тому уж несколько сот лет назад.

В Копенгагене вели торговлю богатые купцы из Бремена и Любека; сами они сюда не ездили, а посылали своих приказчиков, которые и жили в деревянных лавках на Мелкодомной улице и занимались продажею немецкого пива и пряностей. И какое же это было чудесное пиво, а скольких сортов – Бременское, Прусское, Эмское, даже крепкое Брауншвейгское, ну а все эти пряности: шафран, анис, имбирь и особенно перец – перец был важнее всего, потому-то немецкие приказчики и получили в Дании прозвание «перечные приказчики». Их связывало обязательство, которое они вынуждены были принять на родине: не жениться. Так многие и жили холостяками до глубокой старости; им приходилось самим о себе заботиться, самим себя обихаживать, самим тушить огонь в очаге и в груди, ежели таковой разгорался; иные превращались в этаких бобылей со своими стариковскими понятиями и привычками; вот отсюда у нас и пошел обычай всякого неженатого мужчину, который уже в летах, называть «перечным приказчиком»; все это надобно знать, для того чтобы понять эту историю.

Над холостяком подшучивают, он-де напялит ночной колпак, надвинет его на глаза – и на боковую:

Холостяки – невезучий народ. Глядя на них, просто жалость берет: С ночным колпаком да всю ночь напролет — А кто же им свечку зажжет?

Да, вот так вот о них и поют! Над холостяком и его ночным колпаком насмехаются, а все потому, что так мало про него знают, и про ночной колпак тоже – ох, не дай тебе Бог примерить этот колпак! Хочешь знать, почему? Тогда слушай!

В стародавние времена на Мелкодомной улице не было никакой мостовой, люди ходили по рытвинам да колдобинам, ну прямо как по овражку, и было там тесненько: лавки стояли впритык друг к дружке, а те, что напротив, – чуть ли не в двух шагах, поэтому летом хозяева нередко натягивали между ними через улицу парусину, и как же под этим навесом пряно пахло перцем, шафраном и имбирем! За прилавком редко можно было увидеть молодого приказчика, нет, то были все больше люди пожилые, и носили они вовсе не парики и ночные колпаки, как нам думается, и не триповые панталоны, жилеты и наглухо застегнутые сюртуки, нет, так одевался прадедушкин прадедушка, таким он и изображен на портрете, приказчикам же заказывать свои портреты было не по карману, а ведь куда как хорошо было бы иметь в наши дни портрет одного такого старика, где бы он был изображен за прилавком или же по дороге в церковь в воскресный день. В широкополой, с высокою тульей шляпе – а кое-кто из приказчиков помоложе частенько втыкал туда перышко; шерстяная рубашка скрыта под отложным полотняным воротником, облегающая куртка застегнута на все пуговицы, сверху наброшен плащ, а длинные штаны заправлены в широконосые башмаки – чулок-то они не носили. За пояс заткнуты нож и ложка, а кроме того, еще один, большой, нож – чтобы обороняться, в те времена это было обычным делом. Именно так одевался по воскресным дням старый Антон, один из старейших «перечных приказчиков» на Мелкодомной улице, только вместо шляпы с высокою тульей на нем был башлык, а под ним – вязаный колпак, самый настоящий ночной колпак, он настолько к нему привык, что носил его не снимая, у него их было целых два; вот бы кого написать! – худущий как щепка, с частыми морщинами около глаз и рта, длинными костлявыми пальцами и седыми косматыми бровями; над левым глазом нависал целый клок, красить это его не красило, зато уж ни с кем не спутаешь; о нем было известно, что он приехал из Бремена, но родом, собственно, не оттуда, там жил его хозяин, а сам он был из Тюрингии, из города Эйзенаха, что неподалеку от Вартбурга; о родных краях старый Антон говорил мало, но тем больше думал.

Старые приказчики, населявшие улицу, редко когда собирались вместе, каждый оставался в лавке, которая рано вечером закрывалась и погружалась во мрак, слабый свет пробивался лишь из рогового окошка на чердаке, там, у себя в каморке, старик и сидел, чаще всего на своей постели, и, держа в руках немецкий псалмовник, пел свой вечерний псалом, а не то возился по хозяйству и далеко за полночь был все еще на ногах; веселого тут мало, что и говорить; чужому в чужой стране – горькая доля! Никому до тебя нет дела, разве что ты кому заступишь дорогу.

Частенько, когда на дворе стояла кромешная ночь, дождливая, ветреная, здесь становилось до того пустынно и мрачно; фонарь был всего один, да и тот маленький, и висел он в самом конце улицы, над образом Святой Девы, написанным на стене. Слышно было, как совсем рядом, у Замкового острова, на который улица смотрела другим концом, вода шумно плещется в бревенчатый парапет. Одинокие то были вечера и предлинные, ежели их нечем было коротать: ведь не каждый же день нужно распаковывать и упаковывать, сворачивать фунтики и драить чашки весов. Тогда надобно найти себе другое занятие, что старый Антон и делал: он сам латал свое платье, сам починял свои башмаки; когда же он наконец укладывался, то колпака, по своему обыкновению, не снимал, лишь поглубже его натягивал, правда, вскоре сдвигал его на лоб, чтобы поглядеть, хорошо ли он загасил свечу; нашаря ее, он сдавливал фитиль, после чего снова укладывался и, перевернувшись на другой бок, снова натягивал поглубже ночной колпак; но тут его нередко посещала другая мысль: а точно ли в маленькой жаровне внизу потухли уголья, точно ли они все успели остыть, что если там еще тлится последняя искорка, она может вылететь и натворить бед; и вот он вставал с постели, ощупью слезал по чердачной лестничке, которую и лестницей-то не назовешь, и подходил к жаровне – там было не видать ни единой искры, так что он мог возвращаться наверх; но зачастую он на полпути останавливался, засомневавшись, приперта ли дверь железным прутом и накинут ли крючок на ставни; и он спускался вниз на тонких своих ногах; он мерзнул, заползая в постель, он стучал зубами, ведь холод только и начинает по-настоящему пробирать, когда знает, что ему пора убираться прочь. Антон накрывался с головою пуховым одеялом. Надвигал ночной колпак на глаза и отстранял мысли о хлопотливом дне, но приятности в этом не было, ведь тогда его посещали воспоминания прошлого и развешивали свои занавеси, а там иной раз сидят булавки, на которые как раз и наколешься. «Ай!» – вскрикнешь ты. А если они вопьются в открытую рану и станут жечь, тут недолго и до слез, так и со старым Антоном, на глаза у него частенько навертывались слезы, горючие слезы, прозрачнейшие жемчужины; они падали на одеяло и на пол, и звенели при этом, словно лопнувшая струна боли, и хватали за душу; само собой, они улетучивались, они разгорались и превращались в пламя; но перед тем высвечивали для него ту или иную картину жизни, которая не изглаживалась из его сердца; когда же он утирал глаза ночным колпаком, слеза исчезала, картина тоже – но не их источник, тот неизменно пребывал в его сердце. Картины проходили перед ним не той чередой, как это было в жизни, чаще всего он видел самые мрачные, хотя порой возникали и те, что были окрашены светлой печалью, но именно они-то и отбрасывали самые глубокие тени.