Ганс Андерсен – Неизвестный Андерсен: сказки и истории (страница 14)
«Прекрасны датские буковые леса!» – говорили люди, но для Антона куда прекраснее был буковый лес, что высился в окрестностях Вартбурга; куда могучее и почтеннее казались ему старые дубы, окружавшие гордый рыцарский замок на скалах, где с каменистых уступов ниспадали вьющиеся растения; яблонный цвет там благоухал куда слаще, нежели в датской стране; он по сю пору живо ощущал все это и чувствовал. Катилась слеза, звенела и светила: он отчетливо видел в ней двоих ребятишек, мальчика и девочку, что играли вместе; у мальчика были красные щеки, желтые кудрявые волосы, честные голубые глаза, это был сын богатого лавочника, маленький Антон, то есть он сам; у маленькой девочки, бойкой и смышленой на вид, были карие глаза и черные волосы, это была дочь бургомистра, Молли. Они играли яблоком – трясли его и слушали, как внутри шуршат зернышки; потом они яблоко разрезали, и каждый получил половинку; зернышки они поделили между собой и съели, кроме одного – его, решила девочка, надо закопать в землю.
«Вот увидишь, что из него выйдет, а выйдет то, чего ты сроду не угадаешь, – целая яблоня, но только не сразу!»
И они посадили зернышко в цветочный горшок, и оба выказали большое усердие; мальчик проковырял пальцем ямку, девочка положила туда зернышко, и вдвоем они прикрыли его землей.
«Смотри же, не вынимай его завтра, чтоб проверить, проросло оно или нет, – сказала она. – Этого нельзя! Я сделала так с моими цветами, всего два раза, мне хотелось поглядеть, растут ли они, я тогда еще ничего не смыслила, и цветы умерли!»
Цветочный горшок остался у Антона, и всю зиму, каждое утро, он к нему наведывался, но, кроме черной земли, ничего там не видел; но вот пришла весна, начало пригревать солнце, и в горшке проклюнулся стебелек и выпустил два крохотных зеленых листочка.
«Это я и Молли! – сказал Антон. – Вот дивно-то! Ну надо же!»
Скоро показался третий листок, кто бы это мог быть? А потом еще один и еще! С каждым днем и с каждой неделей росточек становился все больше и больше – и превратился в целое деревце. И все это отразилось сейчас в одной-единственной слезе, которую уронил и вытер старый Антон; но источник слез не иссякал, то было Антоново сердце.
Близ Эйзенаха тянется гряда каменистых гор, одна из них, округлая, выдается вперед, на ней нет ни деревьев, ни кустов, ни травы; она зовется Венериной горой; в горе этой живет госпожа Венера, богиня времен язычества, ее переименовали во фрау Холле, это знал – и до сих пор знает – каждый ребенок в Эйзенахе; она заманила к себе благородного рыцаря Тангейзера, миннезингера из числа вартбургских певцов.
Маленькая Молли с Антоном частенько стояли возле этой горы, и однажды она сказала:
«А ты не побоишься постучать и сказать: „Фрау Холле! Фрау Холле! Отвори, это я, Тангейзер!“»
Антон побоялся, а Молли – нет; правда, громко и раздельно она выговорила лишь: «Фрау Холле! Фрау Холле!», остальное же просто пробормотала, так невнятно, что Антон был уверен: она так ничего толком и не сказала; Молли держалась до того бойко, ну до того бойко, ну вот, к примеру, когда она приходила к нему в сад вместе с другими девчушками и всем им хотелось поцеловать его – именно потому, что он не желал, чтоб его целовали, и отбивался, – на это осмеливалась только она одна.
«А я возьму его и поцелую!» – гордо заявляла она и обнимала его за шею; она этим тщеславилась, и Антон мирился с этим и ни о чем не задумывался. Она была такая хорошенькая и резвая! Фрау Холле в горе тоже, говорят, была красивая и прелестная, но эта ее прелесть, по слухам, была бесовской, обольщением зла. Совершенством же красоты, напротив, почитали святую Елизавету, покровительницу края, праведную тюрингскую герцогиню, чьи добрые деяния, о коих сложены предания и легенды, прославили столько мест; в часовне в окружении серебряных лампад висел ее образ… и все-таки она ничуть не походила на Молли.
Яблонька, которую посадили дети, росла год от году, она стала такой большой, что пришлось высадить ее в сад, под открытое небо, где выпадала роса и пригревало солнце, она набралась сил, чтобы выстоять перед натиском суровой зимы, а с приходом весны на радостях расцвела; осенью она принесла два яблока – одно для Антона, другое для Молли, ни больше ни меньше.
Деревце все вытягивалось, Молли не отставала, она была свежа, как яблонный цвет; но недолго оставалось Антону на этот цветок любоваться. Все течет, все меняется! Отец Молли покинул свой старый дом, и Молли уехала с ним далеко-далеко… Это в наше время туда можно домчаться на парах в считаные часы, ну а тогда люди тратили более суток на то, чтобы попасть в края к востоку от Эйзенаха, совсем на другой конец Тюрингии, в город, что и по сю пору зовется Веймаром.
Молли плакала, и Антон плакал – все эти слезы вобрала в себя сейчас одна-единственная слеза, и отливала она красным, чудесным светом радости. Молли сказала ему, что он ей дороже всего веймарского великолепия.
Минул год, и два, и три, и за все это время пришло два письма, одно передал возчик, другое – какой-то проезжий; дорога была длинная, трудная, она то и дело петляла вокруг городов и местечек.
Сколько раз Антон с Молли слушали вместе историю о Тристане и Изольде! Антон часто воображал, что это про него с Молли, хотя имя Тристан означало «рожденный в печали», а это к Антону не подходило, к тому же ему никогда б не вспало на мысль, как Тристану: «Она меня позабыла!», тем более что Изольда вовсе не позабыла своего сердечного друга, а когда они оба умерли и были погребены по разные стороны церкви, то на их могилах выросли две липы и сплелись цветущими ветвями над церковною кровлею; до чего же это красиво, думал Антон, и вместе с тем до того грустно… Ну да у них с Молли все будет иначе, и он принимался насвистывать песенку миннезингера Вальтера фон дер Фогельвейде:
На лугу, под липою…
Особенно хорошо там звучало:
Песенка эта сама просилась на язык, он напевал ее и насвистывал и в ту ясную лунную ночь, когда, оседлав коня, поскакал по ухабистой дороге в Веймар навестить Молли; он хотел застать ее врасплох, так оно и вышло.
Ему оказали радушный прием, налили полный кубок вина, он очутился в кругу веселых людей, знатных людей, ему отвели уютную комнату с мягкой постелью, и, однако же, все было совсем не так, как представлялось ему в мечтах; он не понимал себя, не понимал других; зато мы это понимаем! Можно находиться в доме, в семье, но не сойтись с нею, вы ведете разговоры, как если бы встретились в почтовой карете, знакомство ваше шапочное, вы друг друга стесняете, вы желаете убраться подальше, или же чтобы убрался ваш добрый попутчик. Нечто в этом роде чувствовал и Антон.
«Я честная девушка, – сказала ему Молли. – Я скажу тебе все сама! Многое изменилось с тех пор, как мы играли вместе детьми, все теперь по-другому, и вокруг, и в нас, привычка и желание не властны над нашим сердцем! Антон! Я не хочу потерять в тебе друга, ведь скоро я буду далеко отсюда… Поверь, ты мне по мысли, но любить тебя, – а я знаю теперь, что значит полюбить другого человека, – любить тебя я никогда не любила!.. Ты должен с этим примириться!.. Прощай, Антон!»
И Антон ответил: «Прощай!»; он не пролил ни единой слезинки, он лишь почувствовал, что больше он Молли не друг. Раскаленный железный прут и обледенелый железный прут одинаково больно сдирают с губ кожу, если к ним приложиться губами, Антон же поцеловал любовь не менее крепко, чем ненависть.
И суток не прошло, как он добрался домой в Эйзенах, зато испортил коня.
«Ну и что такого! – сказал он. – Мне все испортили, вот и я возьму и испорчу все, что мне о ней будет напоминать. Фрау Холле! Госпожа Венера! Язычница, вот ты кто!.. Яблоню я сломаю и растопчу, вырву с корнем, чтоб никогда уже не цвела больше и не приносила плодов!»
Яблоня осталась стоять, а сам он свалился и лежал в жару. Что же могло поднять его на ноги? Нашлось верное лекарство, горше которого не бывает, это было хорошей встряской для больного тела и увечной души: отец Антона, богатый лавочник, разорился. Наступили тяжкие дни, дни испытаний; беда не ходит одна: как морские валы, обрушивались одно за другим несчастья на зажиточный прежде дом. Отец впал в бедность, горе и напасти сломили его вконец; теперь у Антона были заботы поважнее, чем страдать по Молли и на нее злиться; пришлось ему стать дома кормильцем-поильцем, пришлось все улаживать, помогать, трудиться засучив рукава, отправиться даже в чужие края на заработки.
Он попал в Бремен, узнал там нужду и тяготы, а это или ожесточает сердце, или умягчает его, порой даже чересчур. Свет и люди оказались далеко не такими, какими они ему представлялись в детстве! Что ему теперь песни миннезингеров! – Трень-брень! Словоблудие! Да, так он иной раз думал, ну а бывало, песни эти проникали его душу, и он настраивался на благочестивый лад.
«Господь все направляет к лучшему! – говорил он тогда. – Хорошо, Он не попустил, чтоб Молли ко мне привязалась, к чему бы это привело теперь, когда счастье вот так вот мне изменило! Она отделалась от меня прежде, чем узнала или могла подумать, что дням процветания приходит конец. Господь оказал мне милость. Все, что случилось, – к лучшему! В этом есть мудрость свыше! Молли тут ни при чем, а я на нее так ополчился!»