18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Елена Хромова – ДНК-драма. Голос земли (страница 8)

18

Отец смотрит на мои учебники.

— Ты думаешь, диплом тебе что-то даст. Мужчина может найти женщину с дипломом. А жить он будет с той, рядом с которой спокойно. С той, которая умеет создать уют и терпеть.

Внутри у меня поднимается маленькое сопротивление, и я сама его пугаюсь.

— А если муж плохой? Если бьёт, например?

Отец смотрит прямо на меня. В комнате на секунду становится тихо. Где-то за стеной снова начинают сверлить.

— Значит, женщина где-то сама допустила ошибку. С мужчиной нельзя бороться и нельзя всё время доказывать своё. Нужно знать его характер и знать своё место. Раньше женщины это понимали.

— А если она не знала, что он такой?

— Значит, плохо смотрела.

Он говорит это без паузы, не задумываясь ни на секунду, и я понимаю, что ответ у него был готов задолго до моего вопроса. На любой мой вопрос у него готов ответ, и все они кончаются одинаково.

Он встаёт и поправляет рукав рубашки.

— Ты ещё многого не понимаешь. Тебе кажется, что жизнь — это твои желания. Семья строится не на желаниях.

Он берётся за ручку двери и оборачивается.

— Запомни одну вещь. Женщина без семьи никому не нужна. Все эти учёбы и дипломы временные. В конце концов каждая возвращается туда, где ей место.

Он выходит и не закрывает за собой дверь.

Из его комнаты включается телевизор. Слышно, как он переключает каналы, останавливается на новостях и прибавляет звук.

Я сижу ещё минуту и жду, что внутри поднимется хоть что-нибудь. Злость. Спор. Хотя бы обида. Не поднимается ничего. Всё, что он сказал, уже лежит во мне готовым и разложенным по местам, и он просто назвал вещи их именами.

Я встаю и отношу кружку на кухню. Мама всё ещё стоит у мойки, хотя картошка давно почищена. Я возвращаюсь к себе, складываю тетради стопкой, ровняю края, вешаю футболку в шкаф и задвигаю стул.

Комната становится идеальной. В ней всё стоит на своих местах. Кроме меня.

Продали

Я открываю глаза. И не сразу узнаю свою комнату. Низкий потолок давит сверху, под спиной кошма4, а от тандыра за стеной тянет холодной золой. Утренний свет держится у окна мутным пятном и вытаскивает из темноты только пыль на глиняной стене. Я лежу и долго не двигаюсь, слушая, как дом просыпается.

Колени остро упираются в ткань. Я вытягиваю руки поверх одеяла и смотрю на них. Пальцы тонкие, ладони маленькие, ногти коротко обрезаны ещё вчера вечером. Мать держала мою руку в своей и говорила, чтобы я не дёргалась. Сегодня на эти руки наденут браслеты. Они будут звенеть при каждом движении, и все увидят, что я уже не просто девочка из этого дома.

Ладони у меня расписаны хной5. Вчера ночью женщины сидели вокруг меня и водили по коже тонкой палочкой, и я сжимала кулак и не разжимала так долго, как могла. Я хотела, чтобы они ушли и чтобы завтра не наступило. Теперь узор лежит на ладонях тёмный, как засохшая кровь, и не смывается.

Я подтягиваю одеяло выше и смотрю в сторону сундука. Из-под крышки свисает край ткани. Платье приготовили вчера. Оно лежало рядом весь вечер, и я старалась на него не смотреть. Теперь оно кажется слишком большим. Слишком тяжёлым. Его шили для кого-то старше меня.

Дверь тихо открывается. В комнату входит мать, садится у низкого окна и зовёт меня к себе. Я подползаю к ней. Свет падает на пол бледной полосой, между нами кружится пыль. Мать берёт острый гребень.

Обычно она дёргает гребнем резко. Если он цепляется за волосы у виска или за сухую траву, которую я приношу из сада, она сразу сердится. Сегодня гребень проходит медленно, от макушки к концам. Голова уходит назад сама. Мать несколько раз останавливается и расправляет волосы пальцами.

— Потерпи, — говорит она.

Я молчу.

Она собирает мои волосы и снова ведёт гребнем по затылку. Ладонь задерживается дольше обычного. Я смотрю на солнечную полоску на полу. Мать больше ничего не говорит.

После она приносит платье. Я отворачиваюсь. Мне хочется, чтобы она убрала его обратно в сундук и все забыли про него и про этот день.

Когда его надевают на меня, ткань сразу тянет плечи вниз. Она тяжёлая и жёсткая и ложится на тело чужим слоем. Рукава закрывают кисти, пальцы прячутся внутри, подол собирается у ног и мешает идти. Я делаю шаг и запутываюсь в нём, цепляясь носками за складки.

Воротник упирается в шею и царапает кожу. Я пытаюсь оттянуть его пальцами, но мать перехватывает мою руку.

— Не трогай, — говорит она тихо. — Растянешь. Люди увидят.

Я убираю руку и стою неподвижно. Мать поправляет воротник сама, разглаживает складку, расправляет плечи платья и отходит на шаг. Смотрит внимательно, проверяя, всё ли получилось правильно.

Это платье вчера достали из сундука моей тёти. Его вынесли во двор, вытряхнули пыль, долго держали над паром, чтобы ткань стала ровной. Старшие женщины трогали подол, поправляли вышивку и переглядывались.

— Ничего, — говорили они. — Девочка ещё вырастет.

Они смотрели на меня так, будто во мне было что-то недоделанное. Моё тело ещё оставалось детским, а платье уже принадлежало той жизни, в которую меня собирались отправить.

Сегодня меня отдадут мужчине.

Я увидела его впервые у калитки. Тёмный чапан6, тяжёлое лицо, густая борода, скрывающая нижнюю половину. Он старше моего отца или одного с ним возраста. Он говорил с отцом у дувала7, где тень от стены лежала на земле кривой чёрной полосой, и стоял с уверенностью человека, который пришёл забрать своё и не ждёт сопротивления ни от стены, ни от ковра, ни от девочки рядом.

— Маленькая, — сказал он, покосившись на меня.

— Женщина уже, — ответила тётка, стоявшая рядом с отцом. — Кровь пришла.

Эту кровь я пыталась скрыть. Она пришла в прошлом месяце ночью, с тупой тяжестью внизу живота. Я долго лежала на кошме, не смея поднять одеяло. Затем увидела тёмное пятно и свернула ткань так быстро, что руки не сразу начали слушаться. До рассвета я вышла во двор и тёрла кошму золой у глиняного корыта, пока кожа на костяшках не побелела от ледяной воды.

Я думала, что если смою кровь, то останусь девочкой ещё немного. До следующего месяца, до зимы, до дня, который не будет сегодняшним. Мать увидела мои руки утром. Она взяла меня за запястья и долго смотрела на содранную кожу, после пошла в угол, подняла одеяло и достала мокрую кошму. Села прямо на пол и закрыла лицо ладонью.

Вечером пришли старшие женщины. Они говорили за стеной, и до меня доходили куски слов. Пыталась скрывать. Ей уже пора. Пока цену дают. Дальше будет поздно. Так кровь, которую я хотела смыть золой, стала объявлением для всего дома. Моё тело само донесло на меня.

Через несколько дней этот мужчина снова пришёл к нам. Вечером, когда воздух уже остывал, я услышала голоса во дворе, спряталась за стеной и слушала, стараясь не шевелиться.

Отец говорил о зиме. О том, что она будет длинной, что муки может не хватить до весны, что младшие всё чаще просят хлеба. О долге за семена, который остался после посева и теперь висел над ним.

Они договорились, что двадцать мешков зерна привезут завтра.

За меня дают валвар8, и это в нашем доме считают удачей. Дочь соседа отдали по баад9, без всякой платы, за чужой грех, чтобы помирить две семьи. А за меня платят.

Мужчины вышли к загону. Тот человек привёл овец и хотел показать их отцу. Отец ходил между ними медленно и внимательно. Проводил рукой по спине каждой, проверял рёбра, смотрел, крепко ли животные стоят на ногах. Наклонялся, раздвигал шерсть пальцами, оценивал.

Я стояла неподалёку и ждала, что он посмотрит на меня. Хотя бы на секунду. Его взгляд проходил мимо. Он смотрел на овец.

Мужчина в чапане рассказывал о своём доме, о хозяйстве, о земле и о запасах еды. После сказал:

— Эта девочка будет жить у меня. Будет с честью носить моё имя, работать в моём доме и рожать детей моему роду.

Отец ничего не ответил. Только ещё раз провёл рукой по шерсти белой овцы.

Теперь мать затягивает пояс на платье, и ткань собирается у живота грубой складкой. Она смотрит туда, куда мне страшно смотреть самой. На мой плоский живот, на мои тонкие руки. Затем поднимает глаза к моему лицу и сразу отводит их. Вся её женская наука умещается в одном тихом приказе.

— Если ночью он придёт, — говорит она почти без голоса, — лежи смирно.

Она поправляет рукав и не смотрит мне в глаза.

— Если будет больно, терпи. Не кричи. Мужа нельзя позорить. Себя тоже нельзя. Утром встанешь, умоешься и пойдёшь помогать по дому.

Я слышу слова отдельно, вместе они не укладываются в голову. Мать говорит это тем же голосом, каким велит не трогать горячий тандыр и не бегать босиком по колючкам. Она даёт мне порядок, по которому надо пережить то, что уже решили. Я молчу, и моё молчание остаётся единственным, что ещё принадлежит мне.

Мать злится на моё молчание. Это видно по её рту, по складке между бровями, по тому, как резко она поправляет ленту в моих волосах. Она хочет, чтобы я кивнула и приняла её правило как своё. Я держу шею неподвижно. Воротник царапает кожу. Мать отступает и на миг делается очень старой.

За дверью кашляет отец. Следом мужской голос спрашивает, готова ли она. Не дочь. Не девочка. Просто она, вещь, которую должны вынести к повозке.

Мать открывает дверь, и в комнату входит холод из сеней. Я переступаю порог, мимо отцовского чапана на гвозде, мимо медного кувшина у стены, мимо ковра, который достают только к особым гостям. В сенях пахнет мокрыми сапогами и табаком. Я опускаю глаза и вижу грязные следы на полу. Новый башмак уже натирает пятку, и я иду ровно. Если начну хромать, скажут, что девочка слабая. Если споткнусь, мать будет краснеть перед мужчинами. Всё, что сделает моё тело, теперь говорит о семье, которая отдала меня, и о мужчине, который взял.