Елена Хромова – ДНК-драма. Голос земли (страница 7)
Она чуть приподняла брови, будто не нашла в этом ответе ничего понятного, и медленно отвернулась.
— Понятно.
Через секунду разговор снова вернулся к прежнему.
— А у тебя сколько репетитор берёт? — спросила одна.
— Три раза в неделю занимаюсь, — ответила другая.
— А по истории уже нашла?
— Пока нет, но надо искать. Сейчас без этого сложно.
Они говорят между собой. Я стою рядом с булкой в руке, ещё секунду держусь в этом круге, хотя меня в нём уже нет. Рядом с их уверенными голосами я человек, у которого пока нет очертаний.
Домой я плетусь медленно, специально наступая в рыхлый снег и раздавливая сапогом серую ледяную кашу у бордюров. Воздух влажный, пахнет талой водой и бензином. Небо низкое и бесцветное, а высоко над ним идёт самолёт: маленькая светлая точка тянет за собой белый след, который медленно расходится в облаках.
Я останавливаюсь и смотрю вверх.
Он знает, куда летит. Кто-то проложил ему маршрут, назвал время и точку на карте, и он идёт по прямой, никуда не сворачивая.
Когда-то я хотела стать лётчицей. Та девочка тоже знала, чего хочет. Она не думала, получится ли, и не искала причин, почему это невозможно.
Подъезд встречает сыростью. Я поднимаюсь медленно, кручу ключ в замке дольше, чем нужно, и всё равно толкаю дверь.
Внутри пахнет супом и мокрыми сапогами, батареи жарят с самого утра, и от этого воздух в прихожей стоит густой и сонный. С кухни доносится стук ножа о разделочную доску.
— Пришла? — кричит мама. — Суп на плите, если будешь.
— Не буду. Я в школе поела.
— Опять свои булки, — буркает мама. — Только аппетит перебиваешь.
Я снимаю куртку, ставлю сапоги к стене и прохожу к себе, не заглядывая на кухню.
За столом я открываю тетрадь и понимаю, что читать не смогу. Учебник лежит передо мной раскрытым брюхом, ручка остаётся между пальцев, а рука стоит мёртво. За стеной у соседей сверлят короткими рывками, и от этого звука в зубах появляется противная вибрация. Я смотрю в окно на серую панельную стену дома напротив и на бельё, которое кто-то повесил сушиться в марте и забыл.
В прихожей щёлкает замок.
Я вздрагиваю. Это отец, я знаю его шаги наизусть, и всё равно вздрагиваю каждый раз.
Он бросает ключи на полку, скидывает ботинки и идёт на кухню. Оттуда доносится, как двигают стул и звякают крышкой о кастрюлю.
Сначала они говорят тихо. Потом мамин голос поднимается, и я встаю.
Дверь на кухню приоткрыта, и из щели падает длинная полоса света. Я останавливаюсь в темноте, у самого её края. Пол холодный, и я стою на нём босиком, боясь переступить: вторая доска от порога скрипит. Стоит ей скрипнуть, и этот разговор кончится, а начнётся другой, где про меня будут говорить при мне.
Мама стоит у мойки спиной к отцу и чистит картошку. Нож в её руке снимает кожуру одной длинной лентой, и лента падает в раковину целая, ни разу не порвавшись. Мама умеет так с любой картошкой, и это единственное, что получается у неё в этом доме без замечаний.
— Ей документы надо подавать, — говорит мама. — Через два месяца уже поздно будет.
— Зачем ей институт или колледж. Пусть закончит школу и хватит. Девочке этого более чем достаточно.
Мама медленно кладёт нож и вытирает руки о полотенце, висящее на ручке духовки. Делает это нарочито спокойно, хотя я вижу по плечам, что внутри у неё всё уже натянулось.
— Почему это достаточно?
Отец усмехается. Даже не зло, а с тем привычным оттенком снисходительного раздражения, с каким взрослые объясняют ребёнку очевидные вещи.
— Потому что ей жить надо будет, а не книжки читать до старости. Муж, дети и хозяйство. Нормальная женская жизнь. Или ты ей другой судьбы хочешь?
Мама поворачивается. Лицо у неё бледное, под глазами синеватые круги, губы плотно сжаты.
— Я хочу, чтобы у неё была возможность.
— Возможность чего? — он наконец поднимает голову. — Болтаться потом с дипломом и никому не нужной умностью? Ты сама уже это всё проходила.
Он произносит это тихо. Не спорит, а просто выносит приговор. Мама делает шаг к столу.
— Пусть учится.
— Зачем?
— Затем, что ей нужно что-то своё.
— Своё, — повторяет он и откладывает газету. — А кто за это своё платить будет? Ты? С каких денег? Ты в этом доме хоть одну вещь на свои купила?
Мама не отвечает. Вода бьёт в раковину, потом она закрывает кран, и на кухне становится слишком тихо. Она умеет замолкать так, что это выглядит согласием. Внутри у неё сейчас всё стоит, как стоит вода в трубе, когда кран уже закрыли.
Он откидывается на спинку стула и смотрит на неё с усталым превосходством.
— Своё у женщины это семья. Всё остальное блажь.
Он произносит это тихо, не повышая голоса, и от этого хуже. Мама стоит с полотенцем в руках и больше ничего не отвечает.
Я возвращаюсь к себе, сажусь за стол и раскладываю перед собой тетради с видом человека, который занят уроками.
Стук в дверь и её движение происходят одновременно. Я не успеваю ничего сказать, отец уже в комнате. Несколько секунд он стоит у порога и смотрит на стол, на раскрытые тетради, на футболку, которую я не убрала со стула, на кружку рядом с учебниками.
Я начинаю собирать вещи. Кладу ручки в пенал, поправляю стопку тетрадей, стаскиваю футболку. Руки двигаются быстро и беспорядочно. Мне хочется убрать не беспорядок, а сам факт того, что он его увидел.
Отец закрывает за собой дверь.
— Вот об этом я и говорю. Человек может думать о чём угодно высоком, но всё начинается с порядка вокруг себя. Если ты не можешь прибрать комнату, о какой самостоятельности речь.
Я молчу. Он садится напротив, отодвигает мою кружку на край стола и берёт верхнюю тетрадь из стопки. Листает её большим пальцем, не читая.
Он доходит до середины стопки и кладёт тетради обратно.
— Мать тебе говорит, что надо учиться. Я понимаю, почему она так думает. Сейчас всем женщинам внушили: будет диплом и свои деньги — будет свобода. А раньше женщина знала, ради чего живёт. Свой дом. Свои дети. От неё зависело, будет семья или не будет.
Он говорит медленно и спокойно, объясняя очевидное.
— Ты вообще знаешь, как раньше было устроено? Девочка рождалась в семье отца и носила его фамилию. Выходила замуж — фамилия менялась. Вся жизнь была связана с мужчиной, который за неё отвечал. Веками так стояло, и никто не жаловался.
У меня внутри сжимается.
— Получается, у нас даже фамилии своей никогда не было?
Он переводит взгляд на меня.
— Не то что фамилии. У женщины и документов своих почти не было. Её вписывали сначала в документы отца, потом мужа. Собственности нет. Учиться нельзя. Зарабатывать нельзя. Без мужчины она никто.
Он произносит это без тени сомнения, перечисляя законы природы. Слова ложатся на меня по одному и ровно, и каждое весит столько, чтобы дышать было можно, а встать уже нельзя.
Я сижу прямо, руки на коленях. Ногти входят в ладонь ровно настолько, чтобы это чувствовалось, но не оставляло следов. Следы он заметит.
— А теперь вам дали права, документы, институты. И что вышло? Разводов больше. Каждый сам за себя. Женщины решили, что им никто не нужен, мужчины перестали понимать своё место. — Он усмехается. — Всё это феминистки начали. Боролись за равенство, кричали про свободу. Ну вот и добились. Семьи разваливаются, детей растят без отцов. Только счастливее почему-то никто не стал.
Феминистка.
Слово холодное и отталкивающее, оно царапает слух.
— Как это, воюют с мужчинами? — вырывается у меня. — Зачем?
— Они сами не знают, чего хотят, — отвечает отец. — Идут против порядка, ломают семью и всё, чем люди веками жили. Страшные женщины.
Я представляю себе коротко стриженных, со злыми лицами, в мужских пиджаках, без детей и без дома. Они ходят строем и воюют с мужчинами. Я не понимаю, зачем воевать с теми, рядом с кем нужно жить, и точно знаю, что не хочу быть одной из них.