реклама
Бургер менюБургер меню

Борис Дубин – О людях и книгах (страница 67)

18
Грубый грабительский палиндром «брак», Скарб, соположенный с «гроб», горб, Однокоренной с крабом «брать», Синонимичный ономатопее «крак» — Брать, хрупкое, грубо, крак, сжать, Прах – расположи В хрустком смертельном порядке слова, сложи Головоломку, голову в этой драке Сложи, сломай жизнь в хруп.

«Гроб», «грабь», «брать», «прах», и сквозь них – «жизнь».

V

Понятно, что у Круглова чаще говорит другой, а не поэт (не Поэт!), – об этом сказано и в его вступлении к нынешней книге. Больше того, у него и поэт – другой, один из многих, претендовать на какую бы то ни было исключительность он не может, да, судя по всему, и не хочет. Такой эпический поворот вообще характерен для сегодняшней российской поэзии, в которой самодержавному и повелительному «я» романтического, символистского поэта-демиурга, кажется, нет места (это вовсе не значит, что нет места высокому); важно, однако, всякий раз уточнять, кто этот другой.

Круглов обычно говорит от имени малого, а значит – в традиционной иерархии – слабейшего, ничтожного. Точка зрения у него ниже, даже намного ниже уровня глаз (отсюда такое укрупненное, приближенное ви́дение окружающего и привычного).

Его герой, мир, стих, смысл

гендерно, простецки говоря, нерепрезентативен. Не о чем. Да и ладно бы – не о чем! не о Ком: Рядоположен[236].

У Круглова и ангел – Ангел Недостоинства из одноименного стихотворения – то ли отставник, бубнящий давнишнюю, времен войны, песенку из репертуара Леонида Утесова (по происхождению – американскую), то ли дядька, подтирающий сопли нерадивому воспитаннику: он

дворником служит У бетонных панельных подъездов Вашей жизни. В старой армейской ушанке – подпалины, след от кокарды, — В калошах на босу ногу, Он ширкает метлой по заплеванному асфальту, Древком с гвоздем на конце пронзает Мусор, сует, сует В мешок окурки, пластик, Голосом не из звонких, с песочком, Напевает ангельскую свою песню: «Мы летим, ковыляя во мгле», колет Заледеневшую мочу на ступенях…

Та же фигура – уборщицы при церкви:

Бабушки в черном, жертва за грехи, столп и Утвержденье прихода!

Или:

Неудачники, свидетели О Христе пред веком сим.

Нужно ли напоминать, что поэзия новейшего времени началась не с величественного и возвышающего призыва Гомера или Вергилия к богам, а с бодлеровского обращения к себе подобным (см. выше: рядоположен), к тем самым недостойным: «Hypocritelecteur, – monsemblable, – monfrère»[237]. Чуть позже, у Рембо, поэт и вовсе «prendralesanglotdes Infames…»[238]. А еще позже абсолютный одиночка редкой творческой силы, не щедрый на признания шведский композитор Аллан Петтерссон напишет о своей тяге «отождествиться с малым, никчемным, безымянным, неменяющимся, но всегда новым, чистым, – всем, в чем остается неповрежденной жизнь человека».

VI

Еще одно уточнение к словам об эпичности кругловской поэзии. Она, как было сказано, обращена от малого к малому и обоснована этим малым. Но именно это, как ни парадоксален и даже, казалось бы, разрушителен подобный ход для эпоса, задает ему высоту («иная мера», о которой тоже говорилось выше). Мы, читатели, оказываемся внутри рассказа («нарратив жив»), но особого. Или, словами автора:

«Пою Богу моему» – не Отчет о жесте благочестивом, но Заповедь, Боже, Твоя!

Такой рассказ не повествователен («отчет»), но и не исповедален (бальмонтовское: «Я вольный ветер, я вечно вею…»). Он заповедален: рассказ здесь движется модальностью «Да будет!». Лингвист назвал бы это перформативным высказыванием: поэт говорит «пою» – и поёт. Важно лишь не забывать, чья тут заповедь:

Того, Кто Пет быти гласы преподобными.

Отсюда и другой модус подобного высказывания: заповедальное, оно становится прообразным, прообразовательным, то есть аллегоричным. Два кругловских стихотворения 2006 года об аллегории – внятный знак, который нельзя по невниманию или снисходительности пропустить (позиция для читающих стихи, которые и есть сама собранность – вообще непозволительная):

…необходимо уметь читать знаки, Поскольку мы – не вне книги, Но в то же время – читатели, а не буквы.

Поэзия Круглова, как уже говорилось, – о малом, от имени малого, для ума и слуха малых, но малого как «мелкого», «незначительного» в ней нет. В стихах вообще нет незначащего. Но тут речь о другом, более радикальном повороте. Кругловская поэзия, поэтическая антропология сегодняшнего опыта, обоснована никчемным, которому именно из-за его неприметности, захудалости, слабости не выжить без нашей общей о нем заботы (этой заботой, кстати, создается и совсем иное, не чванное и не агрессивное, «мы»). Мир Круглова держится недостачей – в ней, а не в избытке, чрезмерности, мощи, может быть, открываются теперь новые («утопические», сказал бы Целан) измерения человека, той новой антропологии, о которой упоминалось в начале.

VII

Мало благообразно и кругловское слово. Дело даже не в сниженной здесь и там лексике (этим ли нынешнюю лирику удивишь!), тем более что тут же рядом мы найдем и самый высокий слог, а, может быть, в том, что от речи у Круглова зачастую остаются телеграфные существительные, одни слова – еще бы, его поэзия ведь тоже, как у Стиви Смит, «not waving butdrowning». Вот наудачу несколько проб такой конспективной «поэтики оглавлений», конспективной вплоть до тавтологии:

Наутро – беспощадное утро. Пустыня. Тетрадка стихов. Небеса. Свист. Июнь. Голубятня. Солнце двоится. Одиночество. Крылья. Первые слезы.

Или о позднем Заболоцком:

Трава двора, облако, тень, котенок.

Или – о зеленой молодости:

Гитара, травка, весна, отчаянная свобода!

Или вся эпоха в две строки (для какого могильного камня?):

Любовь, комсомол, весна, Ободзинский, Дешевое вино, патруль у храма на Пасху…