Алексей Хромов – Верхосолье (страница 12)
— Ну, помянем.
И всё.
Люди пошли к столам. Они шли не толпой, а как-то само собой упорядочившись, брали кусок хлеба, макали угол в миску с солью, отходили и ели. Ели молча и быстро. Некоторые крестились, некоторые нет, и никто не смотрел, кто как. Женщина в красном пуховике кормила с руки ребёнка лет четырёх, отщипывая ему по кусочку и обмакивая за него.
Пахло хлебом и мокрым асфальтом.
К третьему столу подошла трёхногая собака, и ей дали хлеба сразу трое, и она съела у первого, а от второго и третьего отошла, потому что уже не хотела.
Лапину тоже дали.
Он не заметил, кто именно вложил ему в руку кусок, — рука была женская, в вязаной перчатке без пальцев, и она исчезла в толпе прежде, чем он повернулся. Кусок был тяжёлый и ещё чуть тёплый в середине.
— Макайте, — сказал отец Владимир. — Тут не откажешься.
Лапин макнул угол в миску, которую держал перед ним подросток лет пятнадцати, и откусил.
Соль была крупная и не растворялась сразу. Она хрустела на зубах и жгла нёбо, и вкус её был не такой, как у обычной: горше и как будто с металлом, и от неё почти сразу свело рот, и захотелось пить. Хлеб был плотный, кисловатый, хороший.
Он стоял и жевал, и вокруг стояли и жевали четыреста человек, и никто не произносил ни слова, и был слышен только этот звук — четыреста человек, которые едят.
Звук был неприятный.
Лапин не сразу понял почему, а потом понял: обычно, когда люди едят вместе, они при этом говорят, и жевание уходит в разговор, как шум мотора уходит в дорогу. Здесь разговора не было, и оставалось только оно — мягкое, влажное, множественное, идущее со всех сторон одновременно.
Он посмотрел на лица.
Никто не плакал. Это было следующее, чего он не ожидал: за четыре сотни лиц — ни одного заплаканного, ни одного скорбного, ни одного торжественного. Лица были сосредоточенные и слегка усталые, такие, какие бывают у людей, делающих привычную работу, которую нельзя сделать плохо: у женщин, вяжущих на автомате, у мужчин, забивающих гвоздь.
Старуха рядом с ним доела, отряхнула ладони одну о другую и сказала в пространство:
— Ну вот и слава богу.
— За кого поминаем? — спросил Лапин.
Она повернулась. Ей было лет восемьдесят, лицо было маленькое и приветливое.
— Как за кого. За наших.
— За тех, кто на руднике?
— За наших, — повторила она с той же интонацией, и в этой интонации не было ни уклонения, ни раздражения — она просто дала тот же ответ, потому что вопрос был тот же.
Потом добавила, уже отходя:
— Вы кушайте, кушайте. Что стоите с ним.
Всё кончилось за одиннадцать минут.
Лапин засёк начало и засёк конец. В двенадцать одиннадцать столы стояли пустые, люди уже двигались к дороге, и двое мужчин снимали клеёнку и складывали козлы.
Уходя, почти каждый трогал обелиск.
Не все и не демонстративно: проходя мимо, клали ладонь на бок камня, на ту самую выемку, и шли дальше, не сбавляя шага, — так трогают дверной косяк в родительской квартире. Дети доставали до нижнего края и тоже трогали. Один мужчина не тронул, и Лапин проследил за ним взглядом: тот дошёл до угла, остановился, вернулся, положил руку и пошёл обратно уже спокойно.
Мусора после четырёхсот человек не осталось никакого.
У подножия обелиска, с северной стороны, стояла нетронутая буханка и рядом с ней синяя пачка соли с надорванным углом. Их никто не убрал, и убирать, судя по всему, не собирались: мужчины с козлами обошли это место, как обходят клумбу.
Валя Рыкова стояла у стола ближе к обелиску.
Она взяла хлеб, как все. Лапин видел, как она взяла — двумя пальцами, аккуратно, — и как ответила что-то женщине рядом, и как повернулась, и как в повороте, движением до того привычным, что оно не читалось как движение, опустила руку в карман форменной куртки.
Из кармана рука вышла пустой.
Она пошла к машине, и по дороге сказала что-то мужчине с козлами, и мужчина засмеялся.
4
Кожин догнал его у остановки.
Он шёл медленно и всё же догнал, потому что Лапин стоял.
— Марк Витальевич. Вы в ДК-то идите, там чай. — Он говорил приветливо, чуть задыхаясь. — А то вы всё один да один.
— Пойду.
— Идите, идите. — Кожин посмотрел на пустые столы, которые уже разбирали. — Хорошо прошло сегодня. Спокойно.
— А бывает не спокойно?
— Ну как. — Он поправил шарф. — В две тысячи первом было нехорошо. Ну там повод был.
Он сказал это и пошёл дальше, и Лапин пошёл рядом, и метров тридцать они шли молча.
— Какой повод?
— Так провалилось же тогда, — сказал Кожин с лёгким удивлением, что приходится объяснять. — На двадцать первом километре. Вы разве не читали?
— Читал.
— Ну вот.
Он остановился у перехода, посмотрел налево, посмотрел направо, хотя машин не было ни одной, и перешёл дорогу.
Чай был в ДК, в фойе, и туда пришли не все, а человек шестьдесят: те, кто постарше, и те, кому было куда не спешить.
В фойе стояли столы с кружками, два титана, вазочки с карамелью. Горела половина ламп. Со стены смотрел стенд «Наши ветераны» с выцветшими фотографиями, и рядом другой стенд, пустой, с одними следами от скотча.
Лапин взял кружку и постоял с ней минут десять, слушая.
Говорили о ценах на дрова. О том, что автобус в Березники теперь в шесть двадцать, а не в шесть. О внуках. Об аварийном фонде и о списках — вот это обсуждали дольше всего, подробно и деловито, кого в какую очередь и кому какие метры, и в этих разговорах не было ни слова о том, зачем все здесь собрались.
К часу фойе опустело.
Кружки стали сносить в подсобку за титанами — узкую комнату с двумя раковинами, стеллажом и запахом мокрой тряпки. Лапин зашёл туда с собственной кружкой, потому что ставить её было больше некуда.
У раковины стоял старик и мыл посуду.
Он был невысокий, сухой, в сером свитере с подвёрнутыми рукавами, и мыл он аккуратно и быстро: намыливал губкой, ополаскивал, ставил вверх дном на решётку, и на решётке уже стояло штук сорок кружек ровными рядами.
— Ставьте сюда, — сказал он, не оборачиваясь.
— Я помою.
— Мойте.
Лапин вымыл свою кружку и поставил рядом с остальными. Старик подвинул её на полсантиметра, чтобы стояла в ряд.
— Вы из Перми, — сказал он.
— Из Перми.
— Как вам у нас?
Лапин помолчал. Старик не торопил: он домыл ещё две кружки, потом взял полотенце и стал вытирать руки, палец за пальцем.
— Соль у вас горькая, — сказал наконец Лапин.