18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Хромов – Верхосолье (страница 11)

18

— Кто разберёт?

Женщина посмотрела на него как на человека, который спросил, кто зимой носит шапку.

— Все, — сказала она.

2

На улице к восьми стало людно, и люди были другие.

Лапин восемь дней ходил по этому городу и успел привыкнуть к его будничному лицу: серые куртки, быстрый шаг, никто ни на кого не смотрит. Двенадцатого числа город вышел на улицу в чистом. Не в праздничном — именно в чистом: выглаженные воротники, вымытая обувь, у женщин убранные волосы. Мужчина в спецовке, шедший на смену, был в спецовке стираной.

В обоих магазинах на Горняков у хлебных полок стояла очередь, и очередь двигалась быстро, потому что все брали одно и то же и знали, сколько это стоит.

В винном отделе не было никого.

Лапин постоял, посмотрел, потом спросил у продавщицы, во сколько у них открывается алкогольный.

— Сегодня не торгуем, — сказала она.

— Запрет?

— Да какой запрет. — Она махнула рукой. — Не берут просто. Что мне, стоять там весь день?

Цех пищевой соли стоял отдельно от фабрики, за проходной, в старом корпусе с двускатной крышей.

Пропуск ему выписали за четыре минуты, без единого вопроса, и это Лапин отметил отдельно.

Внутри было светло, шумно и бело. Работали двое: аппаратчица и мастер, женщина лет пятидесяти пяти, в каске поверх платка, представившаяся Надеждой Ивановной. Она провела его вдоль линии, показывая рукой и говоря громко, чтобы перекричать.

Соль шла по ленте — не порошок, а крупа, неровная, стеклянистая, и в свете ламп она блестела, и в воздухе стояла белая взвесь, оседавшая на плечах, на бровях, на перилах, на всём.

— Помол номер три! — говорила Надежда Ивановна. — Это крупный! Тонкий мы не делаем, невыгодно!

— А это что?

— Фасовка!

Пачки были синие, бумажные, простые, как в семидесятых, и по ним шёл чёрный штамп с датой и номером.

В конце линии стоял стол, и на столе лежала стопка таких же синих пачек, отложенных отдельно, и Надежда Ивановна на них показала:

— А это апрельская.

Они вышли в коридор, где было тише.

— Что значит апрельская?

— Ну садка. — Она сняла каску, поправила платок, снова надела. — Садка — это по-старому говорится, когда соль в бассейне садится, у нас-то не бассейн, у нас выпарка, но говорят по привычке. Одна садка — это одна партия, один номер. Мы под двенадцатое апреля откладываем одну садку и потом весь год из неё.

— Весь год?

— Ну а как. — Она пожала плечами. — Чтоб из одной. Так заведено.

— Кем заведено?

— Да господи. — Надежда Ивановна засмеялась. — Кем-кем. Мной вон, я тут двадцать девять лет.

Лапин записал.

— И сколько откладываете?

— На трапезу восемьсот пачек. Их в магазины отдаём бесплатно, магазины уже раздают, у нас с этим строго, чтоб не продавали. — Она подумала. — И пятьдесят две отдельно.

— Отдельно — это как?

— Отдельно и отдельно. По профкому идут, у них там свои дела, поминальные. За ними Серафим Ильич приходит, он сам расписывается, я ему в конце апреля отдаю.

— Пятьдесят две.

— Пятьдесят две. — Она посмотрела на него. — А что?

— Ничего, — сказал Лапин. — Я записываю всё подряд, потом сам не помню зачем.

Надежда Ивановна кивнула с пониманием.

— У нас тоже так в журналах.

3

К обелиску начали сходиться после половины двенадцатого.

Шли по обочине, вдоль дороги, поодиночке и семьями, и Лапин, стоявший у своей машины на площадке автостанции, видел, как из проулков выходят люди и вливаются в общее движение, и как оно уплотняется, и как никто никого не обгоняет.

Никто не разговаривал громко.

Это было первое, что он отметил: шло, наверное, человек четыреста, и шум от них был как от сорока. Дети шли за руку и не отбегали. Ни одного велосипеда.

У обелиска стояли два стола на козлах, накрытые клеёнкой, и на клеёнке лежал хлеб — тот самый, чёрный, разрезанный на четыре части каждый кирпичик, — а между хлебом стояли миски. В мисках была соль.

Никаких флагов, венков и транспарантов не было. Микрофона не было. Скамеек не было.

Люди подходили, останавливались, ждали.

Лапин отошёл к краю, за автобусную остановку, откуда было видно и стол, и лица, и стоял там, засунув руки в карманы. Рядом с ним встал священник.

Это был мужчина лет сорока в чёрном подряснике и в обычной зимней куртке поверх, невысокий, с редкой бородой. Он тоже стоял в стороне и тоже смотрел.

— Вы следователь, — сказал он утвердительно.

— Лапин Марк Витальевич.

— Владимир. — Он не подал руки, потому что руки были в карманах у обоих. — Я тут настоятель.

— Вы не участвуете?

— Я стою, — сказал отец Владимир.

Он сказал это ровно, без обиды, и от этого прозвучало хуже, чем если бы с обидой.

— Меня не зовут, — добавил он через паузу. — Восемнадцать лет. Я первые года три сам приходил, служил литию вон там, у края. Люди стояли вежливо, дожидались, пока я закончу, и потом начинали своё.

— И вы перестали.

— Я перестал.

Лапин посмотрел на него сбоку.

— А что у них своё?

— А ничего, — сказал отец Владимир. — В том и штука, Марк Витальевич. Ни молитвы, ни слова, ни песни. Съедят и разойдутся. Я двадцать раз это видел и до сих пор не понимаю, что я вижу.

В двенадцать к столу вышел старик.

Лапин узнал его не сразу, потому что видел до этого только в отделе, в очках и в куртке: Кожин Пётр Ильич, семьдесят один год. Он был без шапки, в том же расстёгнутом пальто, и в руках у него ничего не было.

Он подошёл к столу, обернулся к людям и подождал, пока станет совсем тихо.

Потом сказал: