Алексей Хромов – Спас на дне (страница 9)
— Скальпель, — сказал он. Чисто, без запинки.
Нина достала из сумки зелёное яблоко — «семеренко», твёрдое, кислое — и откусила. Кислое перебивало запах. Шульгин покосился на неё поверх очков.
— Правильно, — сказал он. — Кислое. Я сорок лет лимон с собой ношу.
Костюм сняли, не разрезая, — Грачёв и Шульгин вдвоём, медленно, рукав за рукавом, как снимают пальто с пьяного. Ткань от ила стала жёсткой, и при каждом движении она хрустела. Шульгин проверил карманы. Пиджак, брюки, жилет. Пусто.
— Совсем пусто, — сказал он. — Даже крошек нет.
— Так не бывает, — сказала Нина.
— Не бывает, — согласился Шульгин. — У мужика в кармане всегда что-нибудь. Спичка, чек, пуговица. А тут кто-то вытряхнул. Или вывернул и почистил. — Он поднёс пиджак к лампе, посмотрел подкладку. — Ателье номер три. Ясноводск. Хорошее было ателье. Мне в семьдесят девятом тут брюки шили.
Под костюмом тело было такое, что Нина перестала жевать.
Кожа и кости. Буквально. Рёбра можно было считать глазами, как штакетник. Живот провалился внутрь, к позвоночнику. Всё было белое, серое, восковое, плотное, будто тело не сгнило, а наоборот — затвердело.
— Жировоск, — сказал Шульгин в диктофон. — Ил, холод, без кислорода. Как в банке. — И Нине, без диктофона: — Как сало в засолке. Лежит и лежит.
— Кахексия, — сказал Грачёв. — Выраженная.
— Выраженная, — повторил Шульгин. — Истощение. Весил он, я вам скажу, килограммов сорок пять. Это при росте метр восемьдесят два.
Нина посмотрела на руки. Руки лежали вдоль тела, узкие, жёлтые, с длинными ногтями. Она их запомнила другими. Руки она запомнила большими, на руле, с часами на браслете, и одна потом лежала на рычаге передач, а потом — не на рычаге. Она откусила яблоко.
— Ногти, — сказал от двери Архипов.
Все повернулись.
— Ногти стригли, — сказал Шульгин, не удивившись. — Регулярно, ровно. Потом месяца два-три не стригли. — Он посмотрел на Архипова поверх очков, внимательнее, чем в первый раз. — Вы это хотели услышать?
Архипов не ответил.
Шульгин перешёл к спине. Грачёв помог перевернуть. На крестце — старый рубец, широкий, белый, стянутый к центру. На лопатках такие же, поменьше.
— Пролежни. Зажившие. Давние. — Шульгин тронул рубец пальцем. — Он лежал, товарищи. Не неделю. Годами лежал. Потом встал.
— Как — встал? — спросила Нина.
— Ногами. — Шульгин кивнул Грачёву, и они вернули тело на спину. — Сейчас увидите.
3
Он снял с ног бумажные пакеты, которые надели при подъёме. Под пакетами были ступни.
Нина видела много чего. Утопленников по весне, когда лёд сходит. Мужика, который неделю пролежал в гараже в июле. Девочку из Покровского. Она думала, что ступнями её не возьмёшь.
Ступни были без подошв. То есть подошвы были, но не кожа — кожи не было. Пятки и подушечки под пальцами стёрты до мяса, до чего-то тёмного, волокнистого, и в это тёмное были вбиты песок, мелкий гравий, чешуйки коры. Пальцы сбиты. Один ноготь, на большом, сорван целиком. По бокам стопы, где кожа уцелела, — пузыри, лопнувшие, засохшие, наслоённые друг на друга, как краска на старой двери.
— Прижизненное, — сказал Шульгин. Голос у него не изменился, но диктофон он поднёс ближе. — Прижизненное, повторяю. Есть реакция тканей. Он шёл. Несколько суток. Босиком или в чём-то, что развалилось по дороге. Шёл, пока было на чём.
В правой пятке, глубоко, торчало что-то рыжее. Шульгин взял пинцет и вытащил. Это была сосновая иголка — сухая, рыжая, длинная. Он подержал её против лампы и опустил в пакетик.
— Лес, — сказал он. — У вас тут всё лес.
Муха села на край стола, возле ступни. Гена замахнулся и не ударил.
— Сколько он шёл? — спросила Нина.
— Не скажу. Суток несколько. Больше двух. — Шульгин помолчал. — На таких ногах люди не ходят. А он ходил.
— Он пешком не ходил, — сказал Гена из угла. Сказал тихо, в стену, как говорят сами с собой. — Никогда. От проходной до машзала сто метров — и то на «Волге». Чёрная, блестит, водитель дверь открывает. Мы, пацаны, бегали смотреть, как он выходит. Одной ногой сначала. Ботинок — как зеркало.
— Гена, — сказала Нина.
— Я ничего. Я про ботинки.
Нина посмотрела на Грачёва. Грачёв смотрел на ступни и держал в руке зажим, и зажим был неподвижен.
Потом был череп. Нина вышла бы, но не вышла: стояла, жевала, смотрела в стену, на жёлтый кафель с отбитым углом, и слушала звуки, которые не надо описывать даже в протоколе. Потом Шульгин сказал:
— Опа.
Она посмотрела. На черепе, слева, над ухом, было отверстие. Круглое, ровное, аккуратное, как вырезанное стаканом в тесте. Края заросли, заоваливались, стали гладкими, как галька.
— Трепанация, — сказал Шульгин. — Зажившая. Давняя — лет двадцать, не меньше. — Он наклонился. — Хорошая работа, между прочим. Не районная. Кто-то его оперировал, товарищи, и оперировал грамотно. После серьёзной черепно-мозговой.
Грачёв снял очки. Протёр их о рукав халата, хотя они были не запотевшие. Надел.
— Н-нейрохирург, — сказал он.
— Точнее можно? — спросил Архипов. — Двадцать лет — это когда?
— Точнее — в области, в лаборатории. — Шульгин провёл пальцем в перчатке по краю отверстия, как по краю чашки. — Но я вам и так скажу. Фреза советская, ручная, такие в областных нейрохирургиях стояли до девяностого года, потом пошло импортное. Кость заросла полностью, края округлились. Двадцать лет. Двадцать два. — Он пожал плечами. — Около того.
Никто ничего не сказал. Муха перелетела с края стола на лампу и затихла.
Нина услышала это «н-н» Грачёва снова, в голове, так, как слышат стук в двери ночью. За операционным столом Пашка не заикался. За любым столом, где режут. Ни разу при ней не заикался.
— Протезы, — сказал Шульгин, не заметив или сделав вид.
Он вынул изо рта верхнюю челюсть — пластмассовую, розовую, грубую — и повертел в пальцах.
— Казённые, — сказал он. — Такие ставят бесплатно, по линии соцзащиты. Дома престарелых, интернаты. Маркировки нет. Раньше номер выцарапывали, теперь экономят.
— Интернаты, — повторил Архипов от двери.
— Интернаты, — сказал Шульгин. — Или тюрьма. Но в тюрьме пролежней таких не бывает, там не дают лежать.
4
Опознание заняло четыре минуты.
Утром, от Пахомовых, Нина заехала в поликлинику ГЭС. Главврачом там двадцать лет была Тамара Ильинична — маленькая, накрахмаленная, с высокой причёской, которую жара не брала. Нина спросила про карту, и Тамара Ильинична не пошла в архив. Она встала, достала из ящика стола ключ на отдельном шнурке, открыла сейф в углу кабинета — там, где у других главврачей лежит спирт, — и вынула картонную папку, перевязанную тесёмкой бантиком.
— Я её не сдавала, — сказала она. — Когда признали умершим — полагалось сдать. Я не сдала.
— Почему?
Тамара Ильинична посмотрела на неё так, будто Нина спросила, почему у человека одна голова.
— Верните, — сказала она. — Обязательно верните. Под расписку.
В карте лежал снимок — рентгенограмма левого предплечья, 1975 год, коричневая, с загнутыми углами. «Упал с лестницы машзала, — было написано почерком врача, давно умершего. — От госпитализации отказался. Гипс снял сам на 12-й день».
Шульгин приложил снимок к лампе, потом развёл ткани на левом запястье мертвеца, и там, на кости, чуть выше сустава, был бугор — старая мозоль, срослось с углом, криво.
— Перелом лучевой кости в типичном месте, со смещением, — сказал он. — Срослось неправильно. Вот угол на снимке. Вот он же. — Он постучал пинцетом по кости, и звук вышел сухой, деревянный. — Совпадает. Плюс рост, плюс возраст, плюс, я так понимаю, костюм.
Он повернулся к диктофону.
— Фиксирую. Тело опознано как принадлежащее Шадрину Льву…
Гена уронил мухобойку. Она упала на кафель плашмя, со шлепком, как ладонь по щеке. Гена поднял её и перекрестился — мухобойкой, не заметив.
Шульгин посмотрел на Гену, на Нину, на Грачёва, на Архипова у двери. Потом выключил диктофон.
— Я что-то не то сказал?