Алексей Хромов – Спас на дне (страница 6)
— Он знал, что я приду?
— Все знают, что вы приехали.
Он сказал это без улыбки, как сообщают расписание служб.
— Это ведь не икона, — сказал Архипов.
— Не икона. Епархия не возражает. — Юноша провёл тряпочкой по стеклу ещё раз. — Это раб Божий Лев. Он город построил. Отец Арсений говорит, поминать надлежит тех, кому обязаны.
— А лампада?
— Не гаснет с девяносто восьмого года. Отец Арсений доливает сам. Никому не доверяет.
Старуха в белом платке, та, что трогала доску, купила у Даниила свечу, подошла — не к иконостасу, а к киоту — и поставила её в песок перед фотографией. Потом что-то сказала шёпотом, быстро, как говорят по телефону межгород, когда минуты дорогие, и поцеловала стекло. Там, где у мужчины на фотографии было плечо. Когда она отошла, Даниил шагнул к киоту и протёр тряпочкой след от её губ — сразу, не дожидаясь, пока она выйдет, одним движением, привычным, как у официанта, который смахивает крошки со стола.
Архипов посмотрел на огонёк. Двенадцать лет. Он попробовал представить себе двенадцать лет, в течение которых каждый вечер кто-то приходит и доливает масло, чтобы не погасло, — и не смог, потому что представлял, что было бы, если бы однажды вечером никто не пришёл.
У входа, на столике со свечами, стояла корзинка, накрытая льняным полотенцем. Запах хлеба шёл оттуда. Юноша, заметив взгляд, приподнял край полотенца. Под ним лежали просфоры — маленькие, двухъярусные, как игрушечные куличи, с гладкими смуглыми боками. На верхушке каждой была оттиснута печать: крест, а под ним волнистая черта, как на детском рисунке моря.
— Необычная печать, — сказал Архипов.
— Отец Арсений заказывал. Крест над водой. Здесь так подобает.
— Где вы их берёте?
— Сам пеку. — Юноша опустил полотенце и разгладил его ладонью. — В четыре встаю. По бабушкиному рецепту. Она тридцать пять лет на хлебозаводе отработала, в ночную. Теперь ничего не помнит. А рецепт я помню.
Он сказал это просто, и было в этом что-то почти хорошее — в мальчике, который в четыре утра печёт хлеб по рецепту бабушки, забывшей всё, включая рецепт. Архипов посмотрел на его руки. Руки были отмыты до красноты, но в складках у ногтей, где кожа мягкая, осталась мука — белые полумесяцы. Юноша почувствовал взгляд, спрятал руки в рукава подрясника и сказал:
— Простите. Не домыл.
— Как вас зовут?
— Даниил.
— Вы здесь один?
— Отец Арсений. Я. И староста.
— Кто староста?
— Олег Николаевич Рябов. Главный инженер ГЭС.
— Родственник?
Даниил поправил полотенце на корзинке, хотя оно лежало ровно.
— Отец, — сказал он.
Он произнёс это так же, как «главный инженер»: должность, строчка в анкете. Архипов отметил и это — и то, что отметил. Сам он в анкетах, в графе «отец», много лет писал фамилию, имя, отчество и звание, полностью, без сокращений, чтобы не оставалось места ни для чего другого.
— Вы видели, как его поднимали? — спросил он.
— Нет. — Даниил помолчал. — Отец Арсений ходил. Потом вернулся и долго молился. Мы с ним Псалтырь читали до утра. Надлежит теперь отпеть по чину. Двадцать два года он был без отпевания.
— Его отпевали заочно, я думаю. Когда признали умершим.
— Заочно — это как письмо без адреса, — сказал Даниил. — Отец Арсений так говорит.
У двери, на стене, висел деревянный ящик с двумя прорезями. Над левой было выжжено «О здравии», над правой «Об упокоении». Рядом на полочке лежала пачка бумажных бланков и карандаш, привязанный к гвоздю бечёвкой.
— Отец Арсений все читает, — сказал Даниил. — Каждое имя. Бывает, по часу. Люди стоят.
— А старые? Что с ними потом?
Даниил открыл шкафчик под полкой. Там лежали пачки записок, перетянутые суровой ниткой, и на каждой пачке — картонка с годом. 1998, 1999, 2000… до нынешнего. Пачки были толстые, как кирпичи.
— Он ничего не выбрасывает. Говорит, имя выбросить — всё равно что человека.
Архипов взял наугад — картонка «2007» — и пропустил записки под большим пальцем, как колоду. Шариковая ручка, карандаш, фломастер; почерки старческие, детские, аккуратные учительские; имена мелькали, как станции в окне электрички. «О здравии: Николая, Раисы, отр. Кирилла, Анны, Анны, Олега…» «О здравии: Валентины, Виктора, Павла…» «О здравии: Феодосия». «Об упокоении: воина Сергия…» «О здравии: Андрея, Нины, мл. Дарьи, Нины…»
Что-то мягкое ткнулось ему в ногу. Рыжий кот, худой, с разорванным ухом, обтёрся о его брюки, оставив на них рыжую шерсть, и сел, глядя на дверь.
— Отец Арсений идёт, — сказал Даниил.
Архипов положил пачку на место. Нитку он завязал обратно бантиком — так, как она была завязана. Он заметил, что сделал это, только когда закрывал шкафчик.
3
Лунин не вошёл. Когда Архипов обогнул часовню, тот ещё сидел на корточках над миской и кормил кошек.
Кормил он их с руки. Брал из миски размоченный в молоке хлеб, скатывал в пальцах шарик и протягивал — не бросал, а именно протягивал, и ждал, пока кошка возьмёт. Каждой по очереди. Каждую он называл, тихо, уменьшительно: Муська, Дымок, Старушка, Цыган. Кошки не дрались. Они сидели полукругом и ждали очереди, как не ждут кошки нигде, и та, до которой очередь дошла, брала хлеб с ладони осторожно, одними губами, словно боялась поцарапать. Самая старая, облезлая, с бельмом, ела у него из горсти, уткнувшись в неё целиком, и он держал ладонь неподвижно, пока она не закончила.
Потом он встал, отряхнул подрясник на коленях и пошёл к берёзе, к рукомойнику, прибитому к стволу, и стал мыть руки.
Мыл он их долго. Намыливал, тёр ладонь о ладонь, между пальцами, запястья, смывал, стучал снизу по носику рукомойника, и носик звякал, и снова намыливал. Вокруг сидели кошки — Архипов насчитал шесть, и седьмая, рыжая, вышла за ним из часовни — и смотрели на пустую миску из-под размоченного хлеба, как смотрят на закрытый магазин.
Потом Лунин вытер руки полотенцем, висевшим на сучке, и повернулся.
— Глеб Андреевич, — сказал он. — Мы вас ждали.
Ему было сорок четыре года, это Архипов знал из папки. Выглядел он ни на сколько. Худой, в чёрном подряснике, вытертом на локтях до блеска, с коротко подстриженной седоватой бородой и светлыми глазами. Лицо было из тех, которые перестаёшь помнить, пока ещё в них смотришь. На жаре, в чёрной шерсти, он не потел. Это было первое, что Архипов про него понял.
— Пойдёмте в сторожку. Там прохладнее. Вам ведь тяжело сейчас дышать?
Архипов не ответил. Он не помнил, чтобы доставал при ком-нибудь ингалятор со вчерашнего утра — кроме подвала.
Сторожка была в двух шагах, такой же сруб, только без маковки. Внутри — стол, две лавки, табурет, узкая железная кровать, застеленная серым одеялом без единой складки, чайник на плитке, иконы в углу. Ни вентилятора, ни радио. Прохладно, как в погребе.
Лунин поставил чайник, достал две чашки и блюдце, положил на блюдце просфору из кармана и подвинул к Архипову. Сам сел в угол, на табурет, у холодной печки. Архипов сел за стол и через минуту заметил, что лавка стоит так, что сидеть на ней можно только лицом в этот угол.
Говорил Лунин тихо. Чтобы расслышать, приходилось наклоняться.
— Вы давали объяснение в восемьдесят восьмом, — сказал Архипов.
— Давал? — Лунин подумал, как будто вспоминал не событие, а слово. — Давал. Мы тогда все давали.
— Кто — все?
— Весь город, Глеб Андреевич. Разве нет?
— В материале только ваше.
— Значит, остальных не записали. Тогда много не писали.
Кравец вчера сказала то же самое, теми же словами. Архипов отметил это и промолчал.
— Расскажите, что видели.
— В ночь на девятнадцатое августа, в двадцать три тридцать восемь, я стоял на берегу под дамбой, — сказал Лунин ровно, как читают по бумаге. — У меня был отряд. Двадцать шесть человек, всем по шестнадцать. Спас, лодки, кто-то вино принёс. Мы боялись, что кто-нибудь утонет. — Он помолчал ровно столько, сколько нужно, чтобы эта фраза успела лечь. — Была молния. На дамбе машина, без фар. Следующая молния — машины нет.
— В объяснении — около двадцати трёх сорока.
— Протокол округляет. А я смотрел на часы. У меня были «Командирские», со светящимися стрелками. Мне их отец… — Он остановился, совсем ненадолго, как останавливаются на лестнице, когда нога ищет ступеньку, которой нет. — Мама подарила. На совершеннолетие.
Лицо у него при этом не изменилось. Чайник на плитке начал тихо шуметь.
— Звук удара?