Алексей Хромов – Спас на дне (страница 2)
Он лёг на живот и спустил ноги. Ноги повисли в холодном. Он сполз ниже, повис на руках, ощупал носками пустоту, разжал пальцы — и ушёл в ил по колени.
Это было первое холодное место в Ясноводске за месяц. Секунду холод был даже приятен. Потом он полез в кроссовки, под шорты, в поясницу, и Костя понял, что стоит в погребе, а погреб — под водой, которой нет. Свод был низкий, над самой головой, и он пригнулся. Ил доходил почти до середины стен. Наверху, в квадрате жёлтого неба, торчали три головы.
— Ну чё? — спросил Вадик.
— Темно.
— Щас наберу, — сказала Кристина.
Пахло здесь не рыбой. Пахло сладко и прогоркло, как пахнет сало, если его забыть в шкафу, и ещё холодным камнем, и ещё чем-то, чему у Кости не было названия.
Слева, в темноте, под илом, заиграл «Бумер».
Эту мелодию он поставил в мае — её тогда ставили все, — и сейчас она звучала глухо, из-под земли, как из-под одеяла. Вместе с ней под илом загорелся свет: зелёный квадратик, мутный, как фонарик сквозь молоко. До него было метра полтора. Костя двинулся на коленях, ил держал, и на втором шаге он упал вперёд, на руки, лицом почти в самую жижу. Ил попал в нос. Он фыркнул, и во рту стало холодно и кисло, как будто он лизнул монету.
Он запустил пальцы туда, где светилось. Телефон вибрировал в иле, как живой, и пальцы сомкнулись на нём — и рядом с ним на чём-то ещё. На ткани. Гладкой, плотной, с рубчиком. Под тканью было твёрдое и тонкое.
Костя вытащил телефон. На экране было написано: «Кристина». Он нажал зелёную кнопку, не думая.
— Нашёл? — сказала Кристина из телефона.
— Нашёл? — сказала Кристина сверху, через секунду, из дыры.
— Нашёл, — сказал Костя.
Он повернул телефон экраном к тому месту, где была ткань.
Свет у «Нокии» горел пятнадцать секунд, потом гас. Костя знал это, как знал сорок одну ступеньку. Он начал считать, не заметив, что считает.
Рукав. Тёмный, в тонкую полоску, широкий. Из рукава выходила рука — узкая, жёлтая, как воск от свечки, с длинными ногтями. Такие ногти были у бабушки в последний год, когда её уже никто не стриг. Рука лежала на груди, спокойно, пальцы чуть согнуты.
Тринадцать. Четырнадцать. Экран погас.
В темноте было слышно, как капает. Где-то справа, редко, в лужу. Костя нажал на кнопку.
Лацкан. Широкий, с острым углом, как на фотографиях в музее ДК, где мужчины в таких пиджаках перерезают ленточку. На лацкане — значок, маленький, эмалевый, и на нём молния. Такая же, как у Рабочего на мозаике: зигзаг в кулаке. Воротник рубашки стоял вокруг шеи шире, чем шея, и галстук был завязан ровно, узлом под горло. Пиджак был велик. Не так, как бывает велик чужой, — а так, будто человек в нём со временем уменьшился, а пиджак остался прежним.
Экран погас.
Костя нажал.
Лицо. Серо-белое, гладкое, как кусок мыла, забытый в бане, со стёртыми краями. Рот чуть открыт, и в нём ил. Волосы белые, короткие. Причёсанные. Кто-то причесал его на пробор, слева, и пробор был ровный, как черта «НПУ» на стене.
На глазах лежали монеты.
Две. Медные, тусклые, с налипшим илом по краю. На правой, в зелёном свете, была видна большая цифра — пятёрка. Как в дневнике.
Экран погас, и Костя больше не нажимал.
— Кость? — сказал телефон у него в руке, тонко, издалека. — Костя?
Он не отвечал. Он стоял на коленях в холодном иле и дышал ртом, потому что нос был забит, и во рту был вкус монеты. Колени мелко тряслись, отдельно от него, как у собаки. По левой ноге, под шортами, потекло тёплое, и он не сразу понял, что это его. Когда понял, ничего не почувствовал. Тёплое было даже приятно — первое тёплое за всё время тут, внизу.
Похороны деда он помнил: деда положили в гроб в сером пиджаке, и бабушка положила ему на глаза две монеты, а Косте сказала, что это чтобы глаза не открылись. Больше она ничего не сказала. Костя тогда был маленький и решил, что если монету снять, дед посмотрит.
Он нажал на кнопку в последний раз. Потому что не видеть было хуже.
Руки, скрещённые на груди, правая поверх левой. Брюки. Ниже брюк — ступни. Ботинок не было. Человек лежал в костюме, при галстуке, причёсанный — и босиком. Ил вокруг него был гладкий, ровный, без единой вмятины, как застеленная кровать. Вмятины были только Костины.
Сверху ударил белый свет. Женька лёг над дырой и светил вниз своим «Самсунгом» со вспышкой, и белое упало сразу на всё — на свод, на ил, на Костю на коленях, на рукав, на лицо, на две монеты. Женька закричал. Он кричал тонко, как девчонка, и не переставая.
— Вылезай, — сказал Вадик сверху. Голос у него был совсем другой. — Вылезай, Костян. Давай руки.
Вадик лёг рядом с Женькой и протянул обе руки. Костя встал, пригибаясь под сводом, ухватился, и Вадик потянул. Правую ногу ил держал. Он держал её плотно и спокойно, как держат за щиколотку, и Костя дёрнулся раз, другой, и ил отпустил ногу с долгим сосущим звуком — а кроссовок оставил себе.
5
Они бежали по тракту в темноте, которая наступила сразу, как будто её включили. Дым стал тёмно-жёлтым, потом серым, потом никаким. Женька светил под ноги своим «Самсунгом», и пятно света прыгало по булыжникам. Кристина бежала, не выпуская Костину руку, и её сланцы шлёпали по камню, как ладонью по спине. Костина босая нога ступала то на булыжник, ещё тёплый от дня, то в холодный ил, то на что-то острое. Он не почувствовал, как порезался. Он почувствовал потом, дома.
На середине тракта Вадик остановился, упёрся руками в колени и задышал со свистом. Все остановились. И все, не сговариваясь, обернулись.
Колокольня была тёмным пятном в тёмном дыму. У её подножия, низко над водой, горел свет.
Не телефон и не фонарик. Жёлтый, тёплый, дрожащий — так горит керосиновая лампа у Женькиного деда на даче. Свет медленно двигался вокруг колокольни, чуть покачиваясь. Мотора слышно не было. Было слышно другое — сквозь дым, отчётливо, будто в двух шагах: скрип уключины. Раз — и пауза. Раз — и пауза. Кто-то грёб неторопливо, как гребут, когда знают дорогу.
Костя считал гребки. На шестом свет остановился — с той стороны, где была церковь. Где был северный угол.
— Он нас видит? — шёпотом спросил Женька.
— Рыбаки, — сказал Вадик.
Никто не пошевелился.
— Ночью? — сказал Женька. — Без мотора?
— Рыбаки, я сказал.
Свет постоял. Потом он не уплыл и не повернул — он погас. Сразу, как будто его накрыли ладонью.
Они побежали дальше.
6
У верхней ступеньки лестницы, под фонарём, вокруг которого крутилась мошкара, Вадик сказал:
— Значит, так. Нас там не было.
— Там человек лежит, — сказала Кристина.
— Он там не сегодня лёг.
— Надо в милицию.
— Ага. Иди. Скажи, пиво в церкви пили. Мать твоя обрадуется.
Кристина посмотрела на свою руку. На запястье у неё всё ещё была марля бантиком, серая от ила.
— Его положили, — сказала она. — Он не упал. Его положили, как…
Она не договорила, и никто ей не помог. Женька смотрел в сторону плотины. Костя смотрел на свою ногу — чёрную до колена, одну в кроссовке, другую нет — и считал мошек у фонаря, и сбивался.
— Никому, — сказал Вадик. — Ни матерям, ни пацанам. И между собой — тоже не трындеть. Ясно?
Разошлись по одному. Не сговаривались — просто каждый пошёл в свою сторону, как будто так и было договорено заранее.
Соцгород пах хлебом.
Ночная смена на хлебозаводе работала, и через решётки вентиляции, через открытые окна цеха на улицу шёл горячий, сладкий, дрожжевой дух, и накрывал дворы, и мешался с дымом. Этот запах был запахом матери. Он был запахом дома, запахом утра, когда она приходит и ставит пакет на стол. Сейчас он вошёл Косте в рот вместе со вкусом ила и монеты, и на углу своего дома, у мусорных баков, Костю вырвало на тёплый асфальт.
Дома было пусто. Мать была на смене. Радиоточка на кухне шипела ночным шипением, как всегда после полуночи, как будто кто-то там дышал в микрофон и молчал. Костя пустил в ванной воду. Вода из крана пахла тиной — так пахла вся вода в городе с тех пор, как обмелел заборник, — и Костя мыл ногу, и нос, и сморкался, и в раковину уходило серое. Порез на ступне был короткий, глубокий, и в нём тоже был ил. Он выковыривал его ногтем. Потом бросил.
Он лёг на балконе, на материну раскладушку, под мокрую простыню. Напротив, через двор, все балконы были белые. Под каждой простынёй кто-то лежал, ряд над рядом, этаж над этажом, и в темноте было не разобрать, кто там дышит, а кто нет.
Он не спал. В шесть на кухне сам собой заиграл гимн.
Мать пришла в семь, с пакетом. Остановилась в прихожей. Костя слышал, как она остановилась.
— А второй где?