Алексей Хромов – Спас на дне (страница 18)
Он замолчал. Мимо сарая прошла девчонка с ведром, и он проводил её взглядом.
— Ты его ненавидишь? — спросил он.
— Нет, — сказал Толя.
— Нет? — Аркадий Викторович снял очки и протёр их краем рубашки. Без очков глаза у него были светлые и какие-то голые. — А должен бы.
Он встал, отряхнул брюки и положил Толе руку на плечо — легко, как кладут руку на стол.
— Это не за себя, Толя. Не за отца даже. За всех. Понимаешь? Он не одного твоего отца съел. Он всех ест. Кого-то быстро, кого-то медленно. Кто-то должен сказать: хватит. — Он чуть сжал плечо. — Иди. Тебя там щётка ждёт.
Толя пошёл. На полпути обернулся. Аркадий Викторович всё ещё стоял у сарая и смотрел ему вслед, и лицо у него было такое, будто он только что покормил собаку и теперь смотрит, как она ест.
Потом Толя узнал — не сразу, через неделю, — что Аркадий Викторович отводил за сарай не только его. Витьку Сухова. Пашку Грачёва. Андрюху Мельника. Олега Рябова. По одному. Каждому — бутерброд. О чём он с ними говорил, они друг другу не рассказывали. Толя тоже не рассказывал. Было как-то понятно, что не надо.
Но видно было. После сарая каждый ходил день-два не такой. Витька Сухов перестал задирать девчонок и стал смотреть на пятый корпус — просто стоял с кистью и смотрел, пока краска не капала ему на кеды. Пашка Грачёв весь день не сказал ни слова, чтобы не заикаться, и только к вечеру, на линейке, выговорил своё «з-здесь» так тихо, что вожатая переспросила. Андрюха Мельник завёл тетрадку и что-то в неё записывал, и закрывал ладонью, когда кто-нибудь подходил. Олег Рябов не изменился никак — он и так всегда молчал, — только однажды Толя увидел, как Олег стоит у главного корпуса и смотрит на портрет Самого на доске почёта, долго, не мигая, как смотрят в зеркало, когда бреются.
3
По ночам Толя ходил на перемёт.
Мать спала, отца не было, лодка отцовская стояла у станции, и никто не мог Толе запретить. Он ставил перемёт у бровки, за санаторием, где было глубоко и тихо, и сидел в лодке до рассвета, курил отцовскую «Приму», которая осталась в ящике, и слушал воду.
Вода ночью звучала по-другому. Шуршала у борта. Плескалась у берега. Иногда, со стороны колокольни, по ней шёл тяжёлый вздох — как будто кто-то очень большой переворачивался во сне. Отец говорил, что это Батя. Толя в Батю не верил. Но когда слышал вздох, переставал курить.
В одну из таких ночей, в конце июля, он увидел «Волгу».
Она шла по дороге к санаторию без фар. Чёрная, длинная, блестящая, как мокрая, — даже без фар она блестела, отражая то немногое, что было вокруг: звёзды, огни дамбы, воду. Она прошла мимо главного корпуса, не сбавляя хода, и остановилась у пятого, директорского, в котором была сауна и где свет не горел никогда, кроме как по ночам.
Задняя дверь открылась. Из «Волги» вышла девушка. В светлом платье. Она постояла у машины, будто не зная, куда идти, — Толя видел, как белое платье не двигается в темноте, — потом пошла к корпусу, медленно, и вошла.
Водитель из «Волги» не вышел. Толя знал, что за рулём никто не сидит, кроме Самого. Сам ездил без водителя по ночам, это знали все.
Потом из машины вышел и он — большой, в светлой рубашке, — и пошёл за девушкой, не торопясь, как хозяин идёт по своему двору.
Толя сидел в лодке, и сигарета у него догорела до пальцев. Он узнал платье. Такое платье было у Ленки Суховой, Витькиной сестры, которая работала официанткой в санаторской столовой и которую все пацаны в отряде провожали глазами, когда она несла подносы.
Утром Витька Сухов пришёл в отряд белый, будто не спал, и весь день молчал, и красил забор так, что забрызгал себе всё лицо, и не вытирал.
Толя ему ничего не сказал.
4
Сома он поймал вечером восемнадцатого августа, накануне Спаса.
Не на перемёт — на донку, на лягушку, у самой колокольни, у ямы. Отец говорил, что туда не ставят. Толя поставил. Он сам не знал, зачем. Может, потому, что старики говорили: сом, пойманный на Спас, — не грех. Раз в десять лет Батя сам даёт одного, и тогда его пекут в сомовник и едят у колокольни, мужики, одни, и это не грех, а поминки. А может, потому, что Аркадий Викторович сказал однажды за сараем, как бы между прочим: «Если на Спас сом придёт — это знак, Толя. Старики так говорят».
Сом пришёл.
Толя тащил его полчаса. Леска резала ладони. Лодку разворачивало. Потом из тёмной воды, у самого борта, поднялась голова — широкая, плоская, с усами толщиной в палец, — и открыла рот. Рот был такой, что туда вошла бы Толина голова. Внутри были не зубы, а тёрка, серая, шершавая, как наждачка.
Сом был метр семьдесят. Толя потом мерил. Он лежал на дне лодки, чёрный, скользкий, и бил хвостом, и от каждого удара лодка вздрагивала, и Толя сидел на корме, поджав ноги, и смотрел, как сом открывает и закрывает рот. Воздух. Воздух. Воздух.
— Прости, — сказал ему Толя. Сам не зная почему.
На станции, когда он подгрёб, его встретил Филиппыч — тогда ещё не Филиппыч, а просто дядя Гриша, сторож, сорок с чем-то, с золотым зубом. Он посмотрел в лодку и долго ничего не говорил. Потом снял кепку.
— Спасов, — сказал он. — Надо же. Десять лет не давал. — Он посмотрел на Толю. — Отец твой такого хотел. Не дождался. Взял не того и не тогда.
— А этот — тот?
— Этот — тот, — сказал дядя Гриша и надел кепку. — Этот, парень, сам пришёл. Ты его теперь не продавай. Этого едят. Там, у колокольни. Сами. Как положено.
Пекла тётя Нюра — Олегова мать, которая работала на хлебозаводе в ночную. Олег привёл Толю к ней в цех в восемь вечера, через проходную, где вахтёрша знала Олега с пелёнок. В цеху было как в аду, если бы в аду пахло хлебом: печи гудели, противни лязгали, женщины в белых косынках катили тележки с формами, и с потолка на них сыпалась мучная пыль, золотая в свете ламп.
Тётя Нюра посмотрела на сома в мешке долго. Потом перекрестилась — Толя никогда не видел, чтобы на хлебозаводе крестились, — и сказала:
— Спасов. — И потом, тише, не Толе и не Олегу: — Тятя такого в пятьдесят шестом пёк. Последнего.
Она разделала его сама, быстро, большим ножом, как разделывают, когда умеют с детства. Она сделала тесто — не из цеховой опары, а своё, в отдельной миске, — и завернула в него сома целиком, с головой, и защипала края, и сверху сделала крест из теста, и под крестом — волнистую полоску, как вода. Потом поставила противень в печь, в самый дальний угол, куда ставили то, что не для счёта.
— Хлебушко-то положи, — сказала она Олегу, когда вынимала. — Как доедите — последний кусок в воду. А то не отпустит.
— Кого? — спросил Олег.
Тётя Нюра не ответила. Она завернула сомовник в полотенце — большое, льняное, с вышивкой по краю — и завязала концы полотенца узлом. Толя видел, как она вязала: быстро, двумя руками, петлю через петлю, и затянула, и узел получился маленький, тугой, странный, какого Толя не знал, хотя знал все узлы, которым учил отец.
— Не развязывай, — сказала она Олегу. — Там развяжешь.
5
Аркадий Викторович ждал их у станции с двумя лодками. В одной лежали две бутылки портвейна «Три семёрки» и пачка сигарет «Космос».
— Отметьте, — сказал он. — Спас. Вы уже мужики.
Сам он не поплыл.
— Мне отряд считать, — сказал он. — Двадцать шесть душ. Мало ли что. Спас. Лодки. — Он посмотрел на них по очереди, на каждого, как пересчитывал. — Вы там аккуратнее.
Гребли на двух лодках: в одной Толя с Витькой и Олег на носу, с сомовником на коленях, в полотенце; в другой — Пашка с Андрюхой. Колокольня выросла из темноты вдруг, как вырастает дом, если идти ночью по полю: только что было пусто — и вот стена. Нижние пролёты лестницы были под водой. Лезли через окно второго яруса, по одному, с лодки, придерживая друг друга за ремни.
Наверху, в проёме звона, где когда-то висел колокол, было сухо, тепло и пахло голубиным помётом. Отсюда был виден весь город: огни Соцгорода внизу, за плотиной, огни Нагорного на обрыве, фонари на дамбе цепочкой. Небо было без звёзд — тучи. Тучи были тяжёлые, низкие, и в них, без звука, вспыхивало. Далеко. Потом ближе. Сухая гроза. Дождя не будет. Дождя не было всё лето.
У лодочной станции, на том берегу, мигнули и погасли фары. Длинная машина — отсюда как спичечный коробок — постояла у сараев и больше не двигалась. Толя посмотрел на неё и отвернулся. Мало ли кто ездит ночью на Спас.
Олег развязал полотенце. Узел долго не поддавался, и Олег стал тянуть, и узел не развязывался, а затягивался, и тогда Олег сделал что-то двумя пальцами, быстро, будто вспомнил, — и полотенце раскрылось.
Сомовник был ещё тёплый. Корка — золотая, блестящая, с крестом и волнистой полоской наверху. Витька разломал его руками. Внутри было белое мясо, жирное, слоистое, в прозрачном соке, и кости, и голова с усами, запечёнными в тесто, и запах пошёл такой, что Толя сглотнул слюну раньше, чем подумал.
Они ели руками, сидя на полу звонницы, по кругу, и передавали портвейн. Сом был сладкий. Толя не ожидал, что сом будет сладкий. Жир тёк по подбородку, по пальцам, по запястьям, и Толя облизывал запястья, и кости застревали в зубах, и он выковыривал их ногтем. Портвейн был тёплый и приторный, как микстура. После второго круга стало смешно. После третьего — не смешно, а тихо, и тяжело, и хорошо.
Пашка сказал, заикаясь:
— Р-раз в д-десять лет.