18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Хромов – Спас на дне (страница 20)

18

Ершов лежал в лодке на спине.

Голова его была на корме, на свёрнутом пиджаке — том самом, с чужого плеча, с поминок, — и приподнята так, что лицо смотрело вперёд, через всю лодку, через нос, на стену колокольни. Вверх. На проём звона. Глаза были открыты. Руки сложены на груди, правая поверх левой, как складывают в гробу.

А рот был набит хлебом.

Не кусок — целое. Что-то круглое, белое, вбитое в рот так, что челюсть отошла вниз, как у змеи, и губы натянулись вокруг до трещин. Хлеб размок. Разбух. Вылез из губ белой шапкой. И был разодран — клочьями, дырами, лохмотьями, — и Архипов понял, над чем кричали чайки.

Губы тоже были разодраны.

Он постоял. Потом снял ботинки, поставил их аккуратно, рядом, на камень паперти, закатал брюки и вошёл в воду.

Вода была тёплая, как суп, и дно было мягкое, и ил сразу взял его по щиколотку, потом по икру. Что-то скользнуло по голени — мелкое, быстрое, рыба, — и Архипов замер на секунду, как замирают в темноте, когда что-то касается ноги под одеялом. Потом пошёл дальше. Он дошёл до лодки в четыре шага, взялся за борт. Борт был горячий. От лодки пахло рыбой, водкой и чем-то ещё — сладким, мучным, как пахнет в булочной.

Вблизи было видно больше.

Волосы у Ершова были мокрые. Все — от лба до затылка, прилипли ко лбу, к вискам, и с них на пиджак под головой натекло тёмное пятно. Воротник рубашки мокрый. Уши — Архипов наклонился — в ушах стояла вода и мелкий ил. А рубашка ниже груди была сухая. Брюки сухие. Руки сухие.

Его окунали. Головой. Держали. Потом положили.

На шее, за ухом, сидела пиявка — чёрная, блестящая, толстая, как палец. Она не шевелилась.

Руки. Руки лежали на груди, одна на другой, и правая была развёрнута ладонью вверх — чуть-чуть, как будто ладонь хотела что-то показать. В середине ладони, в мякоти, был шрам. Белый, маленький, треугольный, с неровными краями, как от зуба.

Весло было одно, в уключине справа. Левая уключина была пустая.

— Вот и второе, — сказала с паперти Кравец, глядя на весло в уключине. — Одно оставили. Одно отпустили.

— Зачем?

— Чтоб доплыло, — сказала она. — До нас. — И пожала плечами, как будто сама не поняла, откуда у неё это взялось.

Бутылка лежала на дне у ног, пустая, на боку. «Пять озёр».

У бутылки, в ногах, лежал свёрток из газеты «Ясноводский энергетик», перевязанный бечёвкой. Архипов развернул уголок, не поднимая. Блины. Три блина с поминок, сложенные вчетверо, и ломоть хлеба с хлебозавода, тот, толстый, серый. Нетронутые. Ершов взял с собой поесть — и не поел.

Верёвка на крюке была завязана беседочным узлом, аккуратно, туго, как вяжут, когда собираются стоять долго.

— Толин узел, — сказал с паперти Филиппыч. — Он всегда так. Встанет у колокольни, привяжется и спит до света. — Он помолчал. — Двадцать лет так.

— Ну? — сказала Кравец с паперти.

Архипов взял верёвку и повёл лодку к камню. Лодка шла легко, послушно, и ступни Ершова в стоптанных кроссовках качнулись в такт, как у спящего в поезде. Он подвёл её вплотную, бортом к паперти, и Кравец присела на корточки у края — у самого края, в двух сантиметрах от воды, но не касаясь её.

Она смотрела долго. Лицо у неё не менялось. Потом она сказала, как будто диктовала:

— Окунали. Руки не связаны, значит, пьяный был, не сопротивлялся. Или спал. Потом уложили. Руки сложили. Голову на пиджак. Хлеб в рот. — Она наклонилась ближе, к самым разодранным губам. — Хлеб не батон. Круглое. Плотное. Как…

— Когда? — спросил Архипов.

— Эксперт скажет. — Кравец посмотрела на руки Ершова, на пальцы, на то, как они лежат. — Окоченел уже, весь, до пальцев. Мухи ещё не сели — чайки не дали. Часов шесть. Может, семь. — Она прикинула. — С часу до трёх.

Она потянулась, не касаясь, пальцем — к тому, что осталось от белой шапки, от верхушки хлеба, где мякиш был плотнее и чайки не успели.

— Крестик какой-то, — сказала она. — Вот. Видите? Оттиснуто. И тут…

У Архипова в кармане зазвонил телефон.

3

— Архипов.

— Это Сухов. — Голос был ровный, служебный, как по громкой связи. — Мне доложили. Ершов.

Архипов посмотрел на лодку. На то, как Кравец держит палец над хлебом.

— Вам уже доложили.

— Мне всё докладывают, это моя работа. — Пауза. Где-то у Сухова в кабинете играло радио. — Я просмотрел ночные записи. Камера на плотине, у водосброса. С двух ноль семи до трёх сорока там стоял автомобиль. Чёрный «Тойота Лэнд Крузер». Номер московский. Я вам говорил утром.

— Вы говорили утром — до того, как нашли Ершова.

— Я говорил вообще, — сказал Сухов. — А теперь говорю конкретно. Два ноль семь — три сорок. Запись у меня. Я её вам передам. Лично. Через час в администрации.

— Кто был в машине?

— Стёкла тонированные. — Сухов помолчал. — Но машина в районе одна такая. Вы же сами видели.

Архипов не ответил. Он смотрел на Кравец. Кравец уже не держала палец над хлебом — встала, отряхнула колени, и смотрела на него, и по его лицу, видимо, поняла, о чём речь, потому что достала блокнот.

— Через час, — сказал Сухов. — Я жду.

Отбой.

— Вагин? — спросила Кравец.

— Машина его. У плотины. С двух до четырёх.

Она записала. Цифры. Время. Фамилию. Подчеркнула.

— У водосброса, — сказала она. — Оттуда до колокольни — километра три. По воде — полчаса на вёслах. На катере — пять минут. У него катер на мысу. Он сам утром сказал.

— Сам сказал, — повторил Архипов.

— Ну и что. — Кравец убрала блокнот. — Дураки тоже бывают.

— Вы ему верите?

— Сухову? — Кравец подумала. — Камерам верю. Камеры не пьют.

— А Сухову?

— Сухов с утра знал, что искать, — сказала она. — Это всё, что я про него сейчас знаю.

Архипов убрал телефон. Где-то в глубине, под грудиной, рядом со шкафом, шевельнулось что-то, похожее на удовольствие. Он узнал это ощущение и не обрадовался ему. Так бывает, когда ключ подходит к замку с первого раза: пальцы довольны, а голова ещё не успела спросить, почему дверь была не заперта. Чёрная машина. Без фар. У плотины. Человек, который говорит «иерархия ценностей» и не извиняется. Сильный, чужой, удобный. Версия легла в руку, как ложится тёплый камень.

Он знал про себя, что больше всего не доверяет тем версиям, которые ему нравятся. И знал, что эта ему нравится.

Про крестик на хлебе она больше не вспомнила. Архипов тоже. Он потом, через много дней, пытался восстановить эту минуту — как Кравец держала палец над белой шапкой, как сказала «вот, видите», — и каждый раз на месте того, что она показывала, у него в памяти был звонок. Голос Сухова. «Два ноль семь». Как будто звонок лёг поверх хлеба и закрыл его, как ладонь закрывает монету.

Чайки над ними кричали и не улетали.

4

Старухи пришли по тракту через полчаса. Три. Как они узнали — никто не знал. В Ясноводске всё узнавали так: не узнавали, а оказывались рядом. Они шли гуськом, по гребню, в платках и в резиновых калошах на босу ногу, и одна — та самая тётя Валя с лавки у лодочной станции — несла в руке полиэтиленовый пакет, в котором угадывался батон.

Они остановились у паперти, в трёх шагах, и посмотрели в лодку. Долго. Потом перекрестились — все три одновременно, как по команде.

— Толька, — сказала одна. — Господи. Толька.

— Так утопленников провожали, — сказала тётя Валя. Не Архипову, не Кравец — лодке. — Раньше. Когда я девкой была, в Затонье. Кого вода взяла — того в лодку. Лицом к храму. Руки крестом. И хлеба в рот, полный рот. И от берега — толкнуть. Чтоб плыл.

— Зачем хлеба? — спросил Архипов.

Тётя Валя посмотрела на него, как смотрела утром на Вагина.

— Чтоб не говорил, — сказала она. — Чтоб там не голодал. Чтоб назад не шёл. — Она подумала. — Кормят, чтоб не вернулся. Сытый не приходит.

Она посмотрела на верёвку, на крюк в стене колокольни, и лицо у неё стало озадаченным, как у хозяйки, которая нашла вещь не на своём месте.