Жиль Делёз – Различие и Повторение (страница 44)
Действительно, путь, ведущий к тому, что следует мыслить, начинается с чувственности. Мысль приходит к нам интенсивно; от интенсивности — к мышлению. Преимущество чувственности как первоначала проявляется в том, что то, что вынуждает чувствовать и может быть только почувствовано, совершенно одинаковы при встрече, хотя в других случаях обе эти инстанции различаются. Действительно, интенсивность и различие в интенсивности — одновременно объект встречи и объект, до которого встреча возвышает чувственность. При этом встречаются не боги, даже скрытые, боги — только формы узнавания. Встречаются демоны, силы прыжка, интервала, интенсивного или мгновенного, восполняющие различие лишь различным: это знаки-носители. И это самое главное: от чувственности к воображению, от воображения к памяти, от памяти к мышлению, когда каждая отдельная способность передает другой принуждение, доводящее ее до собственного предела — каждый раз это свободный лик различия, пробуждающий способность как различное этого различия. Таковы различие в интенсивности, несхожесть в фантазме, отсутсвие подобия в форме времени, дифференциал в мышлении. Противоположность, подобие, тождество и даже аналогия являются лишь результатами этих проявлений различия, а не условия, подчиняющие себе различие и превращающие его в то, что можно представить. Никогда нельзя говорить о φιλία, свидетельствующей о желании, любви, доброй природе и доброй воле, с чьей помощью способности обладали бы или стремились к объекту, до которого их возвышает насилие, представляя его аналогию или свою гомологию. У каждой способности, включая мышление, лишь невольное приключение; волевое применение остается погруженным в эмпирическое. Логос разбивается на иероглифы, каждый из которых говорит на трансцендентном языке способности. Даже исходный пункт, чувственность при встрече с тем, что побуждает чувствовать, не предполагает ни близости, ни предназначения. Напротив, именно случай, случайные обстоятельства встречи гарантируют необходимость того, о чем она заставляет думать. Это не дружба подобного с одинаковым, объединяющая противоположности, соединяющая чувственность с sentiendum. Достаточно темного предшественника, сообщающего различное как таковое, связывающего его с различием: темный предшественник — совсем не друг. Президент Шребер по-своему повторил три положения Платона, возвращая им первоначальное связующее насилие: нервы и захват нервов, изученные души и умерщвление души, вынужденное мышление или принуждение мыслить.
Сам принцип коммуникации, даже насильственный, как бы поддерживает форму обыденного сознания. Тем не менее, это не так. Действительно, существует упорядоченная последовательность способностей. Но ни порядок, ни последовательность не предполагают сотрудничества относительно формы предположительно одинакового объекта, либо субъективного единства сущности Я мыслю. Это разбитая, порванная цепь, на которую нанизаны куски распавшегося мыслящего субъекта и края надтреснутого Я. Трансцендентное применение способностей в прямом смысле парадоксально , противоположно их применению по правилам обыденного сознания. И согласованность способностей может возникнуть только как несогласное согласие, поскольку каждая сообщает другой только принуждение, сталкивающее с собственным различием и расхождением с другими66. Кант первым дал пример такого согласия посредством несогласия на примере соотношения воображения и мышления в возвышенном. Итак, есть нечто, передающееся от одной способности к другой, но претерпевающее при этом метаморфозу, не формируя обыденного сознания. Можно также сказать, что есть Идеи, пронизывающие все способности, не будучи объектом ни одной из них в частности. Возможно следует, как мы увидим, сохранить название Идей не за чистыми cogitanda*, но скорее за инстанциями, переходящими от чувственности к мышлению, от мышления к чувственности, способные порождать в каждом случае, следуя свойственному им порядку, объект-предел или трансцендентное каждой способности. Идеи — задачи, но задачи задают только условия, при которых способности достигают своего высшего применения. В этом отношении Идеи, далекие от среды здравого смысла и обыденного сознания, отсылают к парасмыслу, определяющему единственную коммуникацию несогласованных способностей. Не освещены Идеи и естественным светом; они скорее сверкают, как блуждающие, переменчивые разрозненный огоньки. Сама концепция естественного света неотделима от некоторой предполагаемой ценности Идеи — “ясности и отчетливости” и предполагаемого происхождения, “врожденности”. Но врожденность представляет всего лишь добрую природу мышления с точки зрения христианской теологии или, шире, требований сотворения (поэтому Платон противопоставлял припоминание врожденности, упрекая последнюю в игнорировании роли формы времени в душе в связи с чистым мышлением, или необходимости формального различения До и После, способного обосновать забвение того, что побуждает мыслить). Само “ясное и отчетливое” неотделимо от модели узнавания как инструмента любой ортодоксии, хотя бы и рациональной. Ясное и отчетливое — это логика узнавания, подобно тому как врожденность—теология обыденного сознания; они уже нацелили Идею на представление. Восстановление Идеи в теории способностей влечет за собой порыв ясного и отчетливого, или открытие дионисийской ценности, согласно которой Идея, будучи четкой, необходимо является смутной, тем более смутной, чем она четче. Отчетливо-смутное становится здесь подлинной тональностью философии, симфонией несогласованной Идеи.
Heт ничего более показательного, чем обмен письмами между Жаком Ривьером и Антоненом Арто. Ривьер поддерживает образ автономной мыслительной функции, по праву обладающей сущностью и волей. Несомненно, с мышлением у нас возникают большие фактические затруднения: нехватка метода, техники или прилежания, и даже здоровья. Но это благоприятные затруднения: не только потому, что они мешают природе мышления поглотить нашу собственную природу не только потому, что они соотносят мышление с препятствиями как “фактами”, без которых невозможно ориентироваться; но потому, что наши усилия по их преодолению позволяют нам поддерживать в чистом мышлении идеал мыслящего субъекта, как “высшей степени тождественности нам самим” во всех изменениях, различиях и неравенствах, которые фактически нас постоянно захватывают. Удивленный читатель констатирует, что, чем больше Ривьер считает себя близким к Арто, понимающим его, тем больше он от него отдаляется, говоря о другом. Это редкостное недоразумение. Ведь Арто говорит не просто о своем “случае”, но уже в юношеских письмах предчувствует, что его случай выявляет обобщенный процесс мышления, не укладывающегося в успокоительный догматический образ, а, наоборот, совпадающего с полным разрушением этого образа. Трудности, испытываемые им, следует понимать не как факты, но как сложности, по праву касающиеся и затрагивающие сущность того, что значит мыслить. Арто говорит, что (его) проблема состоит не в ориентации мышления, не в совершенном выражении того, что он думает, не в старании и обретении метода или совершенстве стихов, но просто в том, чтобы что-либо мыслить. Это для него единственно постижимое “произведение”; оно предполагает порыв, сосредоточенность мышления, которое проходит через разного рода бифуркации, отправляется от нервов, и сообщается с душой для того, чтобы прийти к мысли. Тогда мышление вынуждено мыслить свой полный крах, надлом, собственную естественную неспособность, совпадающую с наибольшей силой, то есть с cogitanda, ее несложившимися силами, побочными порывами и вторжениями мысли. Во всем этом Арто преследует цель страшного открытия мышления без образа и завоевания нового права, которое не поддается репрезентации. Он знает, что трудность как таковая со свитой задач и вопросов — не столько фактическое состояние, сколько структура мышления по праву. Что есть безгла-вие в мысли, как и амнезия в памяти, афазия в языке, агнозия в чувственности. Он знает, что мысль — не врожденная, она должна быть порождена мышлением. Он знает, что задача не в том, что бы направить или методично применить предсуществующую по природе и праву мысль, а в том, чтобы породить еще не существующее (иного произведения нет, все остальное — произвольное украшательство). Думать, значит творить, иного творчества не существует; но творить значит прежде всего побуждать “мыслить” в мышлении. Вот почему Арто противопоставляет в мышлении гениталь-ность — врожденности, а так же припоминанию, выдвигая тем самым принцип трансцендентального эмпиризма: “Я — врожденно половой ... Есть дураки, которые считающие себя существами, врожденными существами. Я же — тот, кто должен подстегивать свою врожденность, чтобы существовать. Тот, кто благодаря врожденности должен быть существом, то есть все время подстегивать нечто вроде паршивой псарни, о, сучья невозможность ... Под грамматикой всегда есть мышление, не идущая на бесчестие девственница, гораздо более неуступчивая, если ее принимают за врожденный факт. Мысль — это матрона, которая существовала далеко не всегда”12.