Жиль Делёз – Различие и Повторение (страница 46)
Она возможна благодаря связи мысли с индивидуацией. Эта связь гораздо глубже, чем та, что проявляется в Я мыслю: она завязывается в поле интенсивности, уже создающем чувствительность мыслящего субъекта. Поскольку Я или мыслящий субъект являются, быть может, лишь признаками вида: человечество как вид и органы. Безусловно, вид в человеке уже перешел в имплицитное состояние: так что Я как форма может служить универсальным принципом узнавания и представления, в то время как специфические эксплицитные формы им только признаются, а спецификация является лишь правилом одного из элементов представления. Итак, Я — не вид, но скорее потому, что имплицитно содержит то, что роды и виды развивают эксплицитно, а именно — представленное становление формы. У Евдокса и Эпистемона общая судьба. Напротив, индивидуация не имеет ничего общего со спецификацией, даже продленной. Она не только сущностно отличается от всякой спецификации, но, как мы увидим, делает ее возможной и предшествует ей. Она состоит из полей интенсивных текучих факторов, не принимающими форму Я, ни форму мыслящего субъекта. Индивидуация как таковая, действуя во всех формах, неотделима от извлекаемой и увлекаемой чистой основы. Трудно описать эту основу, вызываемый ею ужас, ее притягательность. Потревожить основу — самое опасное, но и самое соблазнительное занятие в минуты оцепенения тупой воли. Ведь это бесформенное, лишенное очертаний дно поднимается на поверхность вместе с индивидом. Безглазое, оно здесь, уставилось на нас. Индивид отличается от него, но оно себя от индивида не отличает, продолжая брак с тем, кто с ним разводится. Оно неопределенно, но прилипает к определению, как земля к ботинку. А вот эксплицитные формы животных предохраняют их от этой основы. Не так, однако, обстоит дело с Я и мыслящим субъектом, заминированными мучающими их полями индивидуации, беззащитными перед поднимающимся дном, протягивающим им свое искаженное или искажающее зеркало, где расплываются все ныне мыслимые формы. Глупость — не основа и не индивид, но именно то отношение, при котором индивидуация извлекает основу, не в силах придать ей форму (она поднимается через Я, как можно глубже проникая в способность мышления, создавая неузнанное всякого узнавания). Все определения становятся жестокими и неверными: созидающее и изобретающее их мышление может теперь постичь их — ободранных, отделенных от живой формы, плавающих в мрачной глубине. На этом пассивном фоне все превращается в насилие. А на пищеварительном фоне — в нападение. Там происходит шабаш глупости и злобности. Может быть это исток меланхолии, омрачающей самые прекрасные человеческие лица: предчувствие свойственного человеческому лицу уродства, приступа глупости, злобного извращения, безумного отражения. Ибо с точки зрения философии природы безумие возникает тогда, когда индивид отражается на этом свободном фоне, и, следовательно, вследствие этого — глупость отражается в глупости, жестокость — в жестокости, становясь уже невыносимой. “Тогда в их мозгу развилась досадная способность видеть глупость и больше ее не переносить...”68 Веpно, однако что эта самая жалкая способность становится способностью королевской, когда она воодушевляет философию как философию духа, то есть когда она приводит все способности к тому трансцендентному действию, которое делает возможным резкое примирение индивида, содержания и мышления. Тогда факторы интенсивной индивидуации принимают себя за объекты, образуя высший элемент трансцендентной чувственности, seniiendurn; от одной способности к другой содержание переносится в мышление, все еще не-мыслимое и не-мыслящее, но это не-мыслимое становится необходимой эмпирической формой, в которой мышление надтреснутого Я (Бувар и Пекюше) мыслит, наконец, cogilandum, то есть тот трансцендентный элемент, который может быть только помыслен (“тот факт, что мы еще не думаем” или Что такое глупость?).
Преподавателям хорошо известно, как редко встречаются в “заданиях” (кроме упражнений, где нужно переводить предложение за предложением или получить точный результат) ошибки или что-то ложное. Напротив — бессмыслица, неинтересные и незначительные замечания, банальность, принятая за нечто замечательное, смещение обычных и особых “точек”, плохо поставленные или с искажающие смысл задачи — вот наш худший, самый распространенный и полный угроз, удел. Когда полемизируют математики, то сомнительно, чтобы они упрекали друг друга в ошибке в результатах или в расчетах; они, скорее, упрекнут за незначительность теоремы или бессмысленную задачу. Философии следует сделать из этого вывод. Смысл признан философией и даже стал привычным. Но этого, пожалуй, еще недостаточно. Смысл определяется как условие истины; но поскольку предполагается, что условие сохраняет более широкий объем понятий, чем обусловленное, смысл обосновывает истину, делая возможным также и ошибку. Ложное предположение тем не менее не лишено смысла. Что же до бессмыслицы, то она стала бы признаком того, что не может быть ни верным, ни ложным. В предположении различаются два измерения: выражение, посредством которого предположение высказывает, выражает нечто мысленное; обозначение, при помощи которого оно указывает, означает объекты, к которым относится высказанное или выраженное. Первое — измерение смысла, второе — истинного и ложного. Но при этом смысл не мог бы обосновывать истину предположения, не оставаясь безучастным к тому, что он обосновывает. Истинное и ложное стали бы делом обозначения (по словам Рассела, “вопрос истины или ложности касается того, на что указывают термины и высказывания, а не того, что они выражают”). Возникает странное положение: открывается область смысла, но мы относим ее психологическому чутью или логическому формализму. При необходимости к классическим ценностям истинного и ложного добавляют новую ценность бессмыслицы или абсурда. Но при этом предполагается, что истинное и ложное продолжают существовать в том же состоянии, что и прежде, то есть независимыми от условий, которые им предписывают или от новой ценности, которые к ним добавляют. Об этом говорят или слишком много или недостаточно: слишком много, поскольку поиск обоснования — главное в “критике”, которая должна бы вдохновить нас на новые способы мышления; недостаточно — потому, что пока обоснование остается более широким, чем обоснованное, эта критика служит только оправданием традиционных способов мышления. Предполагается, что истинное и ложное остаются незатронутыми условиями, которые обосновывают первое, делая второе возможным, отсылая истинное и ложное в предположении к соотношению обозначений. Задают шестой постулат, постулат самого предположения или обозначения, вбирающий предыдущие и сочлененный с ними (отношение обозначения — просто логическая форма узнавания).
Действительно, условие должно быть условием реального, а не возможного, опыта. Оно образует внутренний генезис, а не внешнюю обусловленность. Истина во всех отношениях — дело производства, а не соответствия. Дело порождения, а не врожденности или припоминания. Мы не можем считать, что обоснованное остается таким же, как прежде, — когда оно не было обосновано, не прошло испытания обоснованием. Основание достаточно, обоснование “коленчато”, -потому, что оно соотносит обосновываемое, с подлинным отсутствием основы. Можно сказать — теперь его не узнать! Обосновывать значит совершать метаморфозу. Истинное и ложное касаются не просто обозначения, допустимого безразличным к нему смыслом. Соотношение предположения с означаемым объектом должно быть установлено самим смыслом; идейному смыслу присуще превосходить себя в означаемом объекте. Обозначение никогда не было бы обосновано, взятое как случай истинного предположения, если оно не должно было мыслиться как граница генетических рядов и мысленных связей, образующих смысл. Если смысл переносится на объект, то последний может полагаться в реальности не как внешний смыслу, но лишь как граница его развития. А отношение предположения к тому, что оно означает, поскольку это отношение осуществлено, учреждается единством смысла, одновременно с осуществляющим его объектом. Есть лишь единственный случай, когда означаемое значимо само по себе и остается внешним по отношению к смыслу: это как раз случай особых предположений, взятых в качестве примеров и произвольно изъятых из контекста69. Но как поверить при этом, что школьные примеры, детские и искусственные, могут обосновать образ мышления? Каждый раз, когда предположение возвращено в контекст живой мысли, оказывается, что его истинность измеряется именно смыслом; ложность же связана с воплощенной бессмыслицей. Мы всегда имеем ту часть истины, которую сами заслужили, в соответствии со смыслом того, что мы говорим. Смысл — это генезис или производство истинного, а истина — лишь эмпирический результат смысла. Во всех постулатах догматического образа мы встречаем одно и то же смешение, состоящее в возвышении до трансцендентального, простой эмпирической фигуры ценой низведения до эмпирического истинных структур трансцендентального.
Смысл — выраженное предположения, но что такое выраженное? Оно не сводится ни к означаемому объекту, ни к состоянию, пережитому тем, кто себя выражает. Мы должны различить смысл и значение следующим образом: значение отсылает только к концепту и способу его соотношения с объектом, обусловленными в поле представления; смысл же подобен Идее, развивающейся в дорепрезентативных определениях. Не удивительно, что сказать, что не является смыслом, легче чем сказать, чем он является. Действительно, мы никогда не можем одновременно сформулировать предположение и его смысл, никогда не можем высказать смысл того, что мы говорим. С этой точки зрения смысл является подлинным loquendum, тем, что не может быть сказано при эмпирическом употреблении, хотя оно может быть лишь сказано при трансцендентном употреблении. Идея, пронизывающая все способности, тем не менее не сводится к смыслу. Дело в том, что она, в свою очередь, также бессмыслица; не составляет трудности согласовать этот двойной аспект, благодаря которому Идея состоит из структурных, не имеющих собственного смысла элементов, но сама составляет смысл всего, что производит (структура и генезис). Есть только одно слово, высказывающее и себя, и свой смысл, это как раз слова бессмыслица — абракса, снарк, блиттури. Если смысл необходимо является бессмыслицей при эмпирическом применении способностей, напротив, бессмыслица, столь частая в эмпирическом применении, является как бы секретом смысла для сознательного наблюдателя, все способности которого направлены на трансцендентный предел. Как это по-разному признавали многие авторы (Флобер или Льюис Кэрролл), механизм бессмыслицы — высшая цель смысла, также как механизм глупости — высшая цель мышления. Если верно, что мы не высказываем смысл того, что говорим, мы, по крайней мере, можем воспринимать смысл:- то есть выраженное одного предложения, как означаемое другого предложения, смысл которого мы в свою очередь не высказываем, и так до бесконечности. Подобно этому каждое предположение сознания, названное “именем”, оказывается вовлеченным в неопределенную номинальную регрессию, так как каждое имя отсылает к другому, означающему смысл предыдущего. Бессилие эмпирического сознания подобно здесь “энной” силе языка и его трансцендентному повторению, бесконечной возможности говорить словами или говорить о словах. Как бы то ни было, мышление выдает догматический образ и постулат предположений, согласно которому философия якобы находит свое начало в первом предположении сознания, в Cogito. Но, возможно, Cogito — имя, не имеющее смысла и другого объекта, кроме неопределенной регрессии как силы представления (я мыслю, что я мыслю, что я мыслю...). Любое предположение сознания включает бессознательное чистого мышления, образующее сферу смысла, в которой регрессируешь до бесконечности.