Жиль Делёз – Различие и Повторение (страница 45)
***
Речь идет не о противопоставлении догматическому образу мышления другого образа, заимствованного, например, у шизофрении. Но скорее о напоминании, что шизофрения — не только человеческий факт; это и возможность мышления, проявляющеюся как таковое только в упразднении образа. Примечательно, что со своей стороны, догматический образ считает только ошибку злоключением мышления, сводя все к фигуре ошибки. Это уже пятый постулат, который нам следует учесть; ошибка как единственный “негатив” мысли. Этот постулат, несомненно, связан с другими, как и они с ним: что может случиться с Cogitatio natura universalis, предполагающим добрую волю мыслителя в качестве доброй природы мышления, кроме ошибки, то есть принятия ложного за истинное (ложное по природе за истинное по собственной воле). Разве сама ошибка не свидетельствует о форме обьщенного сознания, потому что одна единственная способность не может ошибаться, нужны по меньшей мере две, действующие совместно, когда объект первой совпадает с другим объектом второй? И что такое ошибка, как не всегда ложное узнавание? И откуда берется ошибка, как не из ложного распределения элементов представления, из ложной оценки оппозиции, аналогии, подобия и тождества? Заблуждение — лишь изнанка рациональной ортодоксии, она свидетельствует в пользу того, от чего оно отклоняется — в пользу прямоты, доброй природы и доброй воли того, кого считают ошибшимся. Итак, ошибка воздает должное “истине” в той степени, в какой она, не имея формы, дает форму истины ложному. Именно в этом смысле Платон в Теэтете, с внешне совсем иным намерением, чем в Государстве, строит позитивную модель узнавания или обыденного сознания, и отрицательную модель ошибки одновременно. Не только мышление заимствует идеал “ортодоксии” , не только обыденное сознание находит свой объект в категориях оппозиции, подобия, аналогии и тождества: но ошибка содержит трансценденцию обыденного сознания на ощущения, а души — на все способности, чье взаимодействие (συλλογισμοί*) в форме одинакового она определяет. Я не могу перепутать две вещи, воспринимаемые или постигаемые мною, я всегда могу спутать вещь, которую постигаю или вспоминаю, с другой, как будто я вкладываю настоящий объект ощущения в остаточную возбудимость другого объекта моей памяти — например, “здравствуй, Теодор”, когда мимо идет Теэтет. Итак, нищета ошибки все же свидетельствует в пользу трансцендентности Cogitatio natura. Можно сказать, что ошибка — вид сбоя здравого смысла в форме обыденного сознания, остающегося нетронутым, целостным. Она подтверждает тем самым предыдущие постулаты догматического образа, поскольку вытекает из него и является его доказательством от противного.
12 Artaud A. Correspondence avec Riviere И (Oeuvres completes, N.R.F. T. 1. P. 9— 11). В отношении этой переписки сошлемся также на комментарии Мориса Бланшо: Blanchot М., Le livre ά venir. P., 1959.
Правда, такое доказательство совершенно не эффективно, так как действует в той же стихии, что и сами постулаты. Что же касается согласования текстов Теэтета и Государства, то это проще, чем может показаться. Не случайно Теэтет — это диалог апорий: и именно та апория, которой заканчивается диалог, является апорией различия или diaphora** (насколько мышление требует трасцендентности для различия относительно “мнения”, настолько мнение требует для себя имманентности различия). Теэтет — первая великая теория обыденного сознания, узнавания и представления, а также ошибки как их коррелята. Но апория различия изначально свидетельствует о неудаче и необходимости искать доктрину мышления в совсем другом направлении: быть может, указанном в VII-ой книге Государства!... Но с той оговоркой, что модель Теэтета продолжает действовать подспудно, стойкие элементы представления все еще компрометируют новое видение в Государстве.
Ошибка — “негатив”, естественно проявленный в гипотезе Cogitatio natura universalis. Тем не менее догматический образ вовсе не исключает того, что кроме ошибки у мышления есть и другие злоключения: позор, который труднее смыть; негативы, которое гораздо труднее проявлять. Ему известно, что безумие, глупость, злобность — ужасная троица, не сводящаяся к одинаковому, также не сводится к ошибке. Но для догматического образа это снова факты. Глупость, злобность, безумие рассматриваются как факты внешней причинности, задействующие в свою очередь внешние силы, способные извне исказить прямоту мышления в той мере, в какой мы является не только мыслителями. Но как раз само воздействие этих сил на мышление отождествляется с ошибкой, призванной по праву вобрать все последствия каузальности внешних фактов. Таким образом, сведение глупости, злобности и безумия к единственной фигуре ошибки следует воспринимать по праву. Отсюда гибридный характер этого пресного концепта, который не относился бы к чистому мышлению, если бы оно не было извращено извне, но и не вытекал бы из внешнего, если бы был внутри чистого мышления. Вот почему мы, со своей стороны, не можем довольствоваться приведением неких фактов, направленных против образа мышления, догматического по праву. Как в случае с узнаванием, мы должны продолжить дискуссию в области права, задаваясь вопросом о законности того распределения эмпирического и трансцендентального, которое производит догматический образ. Нам скорее представляется, что существуют факты ошибки. Но какие факты? Кто говорит “здравствуй, Теодор”, когда проходит Теэтет, кто говорит “сейчас три”, когда уже половина четвертого, или 7+5=13? Близорукий, рассеянный, малыш в школе? Это показательные примеры ошибок, отсылающих, как и большинство “фактов”, к совершенно искусственным или детским ситуациям и выставляющих мышление в гротескном виде, соотнося его с очень простыми вопросами, на которые можно и должно отвечать отдельными предложениями67. Ошибка обретает смысл только тогда, когда игра мышления перестает быть спекулятивной, чтобы стать чем-то вроде радиофонической игры. Следует все перевернуть: ошибка — это произвольно экстраполированный, произвольно спроецированный в трансцендентальный факт; что же касается подлинно трансцендентальных структур мышления и “скрывающего” их “негатива”, их, быть может, следует искать в другом месте, в образах, отличных от образа ошибки.
Философы некоторым образом всегда живо осознавали такую необходимость. Лишь немногие не испытывали потребности обогатить концепт ошибки определениями иного порядка. (Приведем несколько примеров: понятие суеверия, каким оно было выработано Лукрецием, Спинозой и философами XVIII-гo века, в частности Фонтенелем. “Абсурдность” суеверия, очевидно, не сводится только к ошибке как его сердцевине. Так, у Платона незнание или забвение отличаются от ошибки так же, как само припоминание — от врожденности. Понятие стоиков stultitia — одновременно безумие и глупость. Кантовская идея внутренней иллюзии — внутренней для разума — в корне отличается от внешнего механизма заблуждения. Отчуждение гегельянцев предполагает глубокое изменение соотношения истинное-ложное. Шопенгауэровские понятия вульгарности и глупости полностью опровергают соотношение воля — способность суждения.) Но саморазвитию более богатых определений препятствует сохранение, несмотря ни на что, догматического образа и сопутствующих ему постулатов обыденного сознания, узнавания и представления. Поэтому коррективы могут появиться лишь как “раскаяние”, на миг усложняющие или замут-няющие этот образ, не опровергая его внутренний принцип.
Глупость — не черта животного. Животное особым образом защищено от того, чтобы быть “глупым”. Часто устанавливали формальное соответствие между человеческим лицом и мордами животных, иными словами между индивидуальными различиями человека и специфическими различиями животного. Однако, только таким путем не понять глупость как собственно человеческую “бестиальность”. Когда поэт-сатирик перебирает все степени ругательств, он не останавливается на животных формах, а погружается на большую глубину, от плотоядных к травоядным, и заканчивает выходом в клоаку, на общем пищеварительном растительном фоне. Внутренний процесс пищеварения, перистальтические движения глупости глубже внешнего жеста нападения или хищного движения. Поэтому тиран предстает не только с головой быка, но и с головой-грушей, капустой или картофелиной. Никто никогда не может быть выше того, чем пользуется отстраненнее: тиран институирует Глупость, но он — первый слуга и назначение своей системы, это всегда раб, командующий рабами. И разве концепт ошибки может свидетельствовать о союзе глупости и жестокости, гротескного и ужасного — дойнике мирового движения? Трусость, жестокость, низость, глупость — не просто телесные силы или черты характера и общества, но — структуры мышления как такового. Пейзаж трансцендентального оживает; в нем следует отвести место тирану, рабу и дураку, но так, чтобы место не было похоже на того, что его занимает, и чтобы трансцендентальное не было концепцией эмпирических образов, которые оно делает возможными. Вера в постулаты Cogitatio не позволяет нам превратить глупость в трансцендентальную проблему: глупость может быть лишь эмпирическим определением, отсылающим к психологии или анекдоту, или того хуже — к полемике и ругательствам, сборникам шутливых изречений, как особо омерзительному жанру псевдолитературы. Кто в этом виноват? Не виновата ли прежде всего философия, которая дала убедить себя посредством концепта ошибки, хотя и заимствовала его из фактов, — но незначительных и весьма произвольных? Самая скверная литература создает сборники шуток; а лучшую преследова-ла проблема глупости, которую она сумела подвести к вратам философии, придав ей космическое, энциклопедическое и гносеологические измерение (Флобер, Бодлер, Блуа). Философии достаточно было бы собственными средствами, с необходимой скромностью заняться этой проблемой, полагая, что глупость никогда не является глупостью других: это объект чисто трансцендентального вопроса: как возможна глупость (а не ошибка)?