18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Желько Максимович – АИ, Николай 2 версия 3 (страница 4)

18

Семьдесят четыре процента на то, что в Петрограде начнутся погромы. Шестьдесят два — на то, что в Москве. Пятьдесят восемь — на то, что в Киеве. Ребров учёл всё: запасы муки, цены на хлеб, количество дезертиров, плотность полицейских нарядов, даже среднюю температуру воздуха (мороз снижает вероятность беспорядков, но голод повышает).

— И что вы предлагаете? — спросил я.

— Ничего, — сказал он. — Вероятность не отменяется приказом. Можно снизить на три-четыре процента, если ввести комендантский час и раздать солдатские пайки рабочим. Но в целом — семьдесят четыре процента.

— А если не объявлять мир? Затянуть?

Он пожал плечами.

— Тогда через два месяца — девяносто.

Я отпустил его. Перечитал записку трижды. Ребров прав. Мир вызовет беспорядки. Отсутствие мира вызовет коллапс. Семьдесят четыре процента лучше, чем девяносто. Но это «лучше» — не утешение. Это просто арифметика смерти.

20 декабря 1916 г.

Встреча с Рузским. Северный фронт, штаб во Пскове. Я выехал туда лично — телеграф не годился для разговора, который предстояло провести.

Генерал-адъютант Николай Владимирович Рузский — старый лис, седой, сухой, с лицом, на котором давно не осталось ничего, кроме служебного долга. Он принял меня в штабном вагоне — не захотел идти в помещение, сказал: «Здесь стены слушают, а в поле — только снег». Мы пили чай из железнодорожных стаканов, и он слушал меня с тем особым вниманием, которое свойственно людям, привыкшим отдавать приказы, — не перебивая, не кивая, просто впитывая.

Когда я закончил, он долго молчал. Потом сказал:

— Вы понимаете, что мир с немцами — это удар по офицерам? Три года им говорили: «Воюем за веру, царя и отечество». Три года они вели людей в атаку. И теперь вы скажете им: «Война кончилась, мы договорились с врагом». Как они это примут?

— А как они примут, если фронт рухнет? — спросил я. — Если солдаты перестанут подчиняться и пойдут по домам, разнося по России дезертирство, тиф и бунт? Что скажут офицеры тогда?

— Тогда они скажут: «Мы вас предупреждали».

— Вот именно. Поэтому мир. Сейчас.

Он снова замолчал. Затем — и этого я не ожидал — он сказал:

— Я поддержу. У меня три армии, пятьсот тысяч человек. Если нужно — я удержу фронт, пока идут переговоры. Если понадобится — я удержу тыл, пока идёт демобилизация. Но вы должны понимать: это последняя карта. Если не сработает — второго шанса не будет.

Я понимал. И он понимал. Мы посидели ещё немного, глядя на снег за окном, — два человека, которые только что приняли на себя ответственность за судьбу полумиллиона солдат и не знали, простят ли они их.

На прощание Рузский сказал:

— Знаете, Ланской, я ведь помню вашего отца. Аркадий Петрович служил у меня в штабе в японскую кампанию. Хороший был офицер. Умный. Но слишком верил в расчёт.

— Это упрёк?

— Это предостережение.

Я ехал обратно в Петроград и думал об отце. Он умер в 1909-м, от сердца — сказалась Маньчжурия, где он простудился и уже не оправился. Я почти не помню его — только запах табака и голос, читающий вслух «Войну и мир». И вот теперь его бывший начальник говорит мне: «Ваш отец слишком верил в расчёт». Что он имел в виду? Что расчёт подвёл? Или что-то другое — то, о чём Рузский не сказал, но что повисло в воздухе штабного вагона, как пар от дыхания?

25 декабря 1916 г. Рождество.

Рождество я встретил в Генштабе. Не по обязанности — по необходимости. Из Стокгольма ждали подтверждения: немцы должны были дать окончательный ответ по польскому вопросу, и от этого ответа зависело всё. Если Берлин настаивает на полной независимости Польши — мы не можем подписать мир, потому что это будет означать потерю важнейшей буферной зоны. Если соглашается на нашу формулу (автономия с сохранением военного контроля, но без права самостоятельной внешней политики) — мир реален.

В десять вечера пришла шифровка. Дешифровальщик принёс её лично, белый как полотно — он понимал, что в этих строках история. Я прочитал. Перечитал. Отложил.

Немцы согласились.

Я вышел в коридор. Там никого не было. Тишина, как в храме. Я стоял у окна и смотрел на Неву — чёрную, замёрзшую, с цепочкой фонарей, уходящей в темноту. Где-то в городе звонили колокола — Рождество всё-таки дошло до Петрограда, несмотря на войну, несмотря на хлебные хвосты, несмотря на всё. Я достал портсигар — подарок жены, серебряный, с гравировкой «П.А. от Е.С. 1903» — и закурил.

Жена моя, Екатерина Сергеевна, умерла два года назад. Сыпной тиф, которым она заразилась в лазарете, где работала сестрой милосердия. Я не был на её похоронах — был в Ставке, подписывал какие-то бумаги, которые теперь даже не помню. Мне кажется, я до сих пор не осознал её смерти. Не потому, что не любил — любил, ещё как любил. А потому что геостратег не имеет права на горе. Горе — это пауза в расчёте. А во время паузы Империя может рухнуть.

Но сейчас, в рождественскую ночь, под колокольный звон и снег, мне вдруг показалось, что она стоит рядом. Смотрит на меня своими серыми глазами. И говорит — беззвучно, одними губами: «Петя, ты справишься».

Господи, если Ты есть — помоги мне справиться.

31 декабря 1916 г.

Канун нового года. В моём кабинете тихо. За стеной — Петроград готовится к празднику, не зная, что мир с Германией уже практически подписан в Стокгольме. Последние детали урегулированы сегодня утром. Циммерман поставил подпись под протоколом о намерениях. Формальное подписание договора состоится 3 января, но по существу это уже свершившийся факт.

Я перечитал написанное за этот месяц. Странное чувство. Я читаю свои собственные записи, как чужой дневник. Холодно. Слишком холодно. Я пишу о Государстве, об Империи, об этажах — и почти не пишу о себе. О жене упомянул раз, и то вскользь. Об отце — в связи с разговором с Рузским. О себе — несколько риторических вопросов. Может быть, это и есть профессиональная деформация: геостратег перестаёт быть человеком. Он становится функцией. Функция не имеет права на сомнения, на страхи, на горе. Функция считает и предсказывает.

Но сомнения есть. Они растут, как снежный ком.

Сегодня я получил последнюю сводку от Реброва. Он обновил расчёты с учётом рождественских настроений и недели относительной тишины в столице. Вероятность беспорядков после объявления мира не снизилась — наоборот, выросла до семидесяти восьми процентов. Главный фактор — дезертиры. По данным военной полиции, с октября по декабрь 1916 года из действующей армии дезертировало около ста двадцати тысяч человек. Они не ушли далеко — осели в прифронтовой полосе, в сёлах и местечках, где нет ни полиции, ни военных комендатур. Когда объявят мир, эти сто двадцать тысяч снимутся с мест. Плюс те, кто сейчас на фронте и не захочет ждать демобилизации. Итого — по оценке Реброва — около трёхсот тысяч вооружённых людей двинутся вглубь страны. Это не армия. Это лавина.

Фон Мекк уверяет, что жандармский корпус справится. Я не уверен. Жандармский корпус — это четырнадцать тысяч человек на всю Империю. Четырнадцать тысяч против трёхсот. Арифметика не в нашу пользу.

Всё идёт по плану.

Почему же мне страшно?

Потому что план — это не реальность. План — это модель реальности, построенная на допущениях. Я сижу над картами и вижу линии, стрелки, вероятности в процентах — но я не вижу лиц. Я не вижу мужика, который получит письмо о мире и скажет: «А за что ж мы три года мёрзли?» Я не вижу офицера, который потерял под Брусиловским прорывом роту и теперь должен будет объяснить себе, что эти смерти были не напрасны — хотя они были напрасны, и он это знает. Я не вижу петроградской кухарки, которая стояла три часа в очереди за хлебом и которой теперь скажут: «Мира достигли». Она спросит: «А хлеб-то где?»

Главное допущение, которое я заложил в расчёт: имперская бюрократия перестроится. Губернаторы перестанут воровать. Промышленники ограничат аппетиты. Дума не устроит охоту на ведьм — а ведь после объявления мира первое, что сделают кадеты, это потребуют расследования «преступлений режима», втянувшего страну в войну. Армия примет мир — не как поражение, а как передышку. Народ примет реформы — не как предательство, а как облегчение. Элиты примут ограничение своих привилегий.

Шесть допущений. Каждое — с вероятностью, которую я не могу посчитать точно. Будем честны: каждое — пятьдесят на пятьдесят. В лучшем случае. Перемножаем — получаем меньше двух процентов на то, что всё пойдёт гладко.

Но альтернатива — коллапс, гражданская война, распад Империи с вероятностью девяносто пять процентов. Я считал. Сто двадцать часов работы, восемнадцать аналитических записок, четыре сожжённых черновика — и в сухом остатке: катастрофа почти гарантирована, если ничего не делать. И почти гарантирована, если делать. Разница в процентах: два против пяти.

Так что два процента лучше, чем ноль.

Это и есть стратегия: не поиск идеального решения, а выбор наименее катастрофичного. Не победа, а отсрочка поражения. Не свет в конце туннеля, а способ пройти по туннелю ещё немного — в надежде, что туннель всё-таки кончится, а не обрушится на голову.

Я закрываю эту тетрадь. Первая тетрадь. Ноябрь—декабрь. Два самых длинных месяца моей жизни. Завтра я начну вторую — и в ней будут уже не планы, а действия. Мир. Демобилизация. Реформы. Новый кабинет. Новая Дума. Новая Империя — или то, что от неё останется.