18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Желько Максимович – АИ, Николай 2 версия 3 (страница 3)

18

— Вывод? — Вяземский подался вперёд. Он всегда говорит «вывод» тоном человека, который уже знает ответ, но хочет услышать его от другого.

— Вывод: мы должны быть самодостаточны. Технологически, финансово, продовольственное. Никакой зависимости от морских коммуникаций. Проливы для нас закрыты — Босфор контролируют турки, за турками стоит Лондон, а Лондон нам больше не друг. Хартленд должен работать как замкнутая система. Уголь из Донбасса, хлеб из чернозёмной полосы, нефть из Баку, лес из Сибири — и всё это по внутренним коммуникациям, которые мы должны восстановить в ближайшие полгода.

— Это годы, — сказал Шувалов. — Вы говорите о перестройке всей экономики.

— У нас есть годы, — ответил я. — Мы покупаем их сепаратным миром. Каждый месяц мира — это месяц восстановления. Двенадцать месяцев мира — это новая транспортная система. Двадцать четыре месяца мира — это новая промышленность, независимая от импорта. Тридцать шесть месяцев — и мы снова можем разговаривать с Европой на равных.

Фон Мекк слушал молча. Я заметил его взгляд — цепкий, спокойный, оценивающий. Рудольф Густавович фон Мекк не был генералом, не был министром, не был сановником. Он был человеком четвёртого этажа — этажа, который не существует на бумаге, но от которого зависит, будет ли в столице тишина. Жандармский корпус, охранные отделения, агентурная сеть — всё это формально подчинялось Министерству внутренних дел, но реально замыкалось на него. Человек-невидимка, чьё имя никогда не появится в газетах, но чьи люди стоят за каждым углом.

Четвёртый этаж никогда не комментирует стратегию. Четвёртый этаж исполняет. И когда фон Мекк молча кивнул — я понял, что первая часть плана одобрена.

После совещания Вяземский задержался. Это его манера — всегда оставаться после, всегда иметь последнее слово, всегда создавать впечатление, что именно он контролирует ситуацию.

— Пётр Аркадьевич, — сказал он, закуривая (папироса в мундштуке, длинные пальцы, дым кольцами — он всегда курил красиво, потому что всё, что он делал, он делал для зрителя, даже если зрителем был я один), — вы ведь понимаете, что произошло?

— Что именно?

— Мы только что совершили государственный переворот. Бескровный, бесшумный, законный — но переворот. Власть перешла от первого этажа к третьему и пятому. Государь остался символом. Реальная власть — здесь.

Он обвёл рукой мой кабинет. Стол с картами, книжные шкафы, портрет Государя на стене (повешенный не мной — казённый, оставшийся от предыдущего начальника), окно, за которым горел огнями Петроград, не знающий, что его судьба только что решилась в этой комнате.

— Здесь нет власти, Сергей Илларионович, — ответил я. — Здесь есть расчёт. Власть — это всегда компромисс между расчётом и интересом.

— Вот именно, — он улыбнулся. — Я представляю интерес. Вы — расчёт. Государь — легитимность. Шувалов — силу. Фон Мекк — тишину. Каждый на своём этаже. И все нужны друг другу.

Он ушёл. Я долго сидел над картой. За окном занимался серый ноябрьский рассвет — такой же серый, как мундиры солдат, стоящих в окопах под Ковелем и не знающих, что через три недели им скажут: «Война кончилась. Идите домой».

Вяземский прав. Мы совершили переворот. Слово это пахнет кровью и порохом, но наш переворот не пахнет ничем — только табаком Вяземского, оставшимся в комнате после его ухода. Переворот — не всегда заговор. Иногда переворот — это единственный способ избежать катастрофы, которую не может предотвратить легитимная власть, потому что легитимная власть слишком долго была легитимной и перестала быть властью.

Государь говорит: «Я отвечаю перед Богом и историей». Но Богу не нужны оправдания, а история пишется победителями. Единственный отчёт, который имеет значение, — это отчёт перед ста восемью десятью миллионами, которые хотят есть, сеять хлеб и не бояться завтрашнего дня. Этого отчёта Государь дать не может. Может — я. Или думаю, что могу. Или заставляю себя думать, что могу, потому что иначе — бессмысленность всего.

Вопрос не в том, совершили ли мы переворот. Вопрос в другом: во что превратится эта конструкция через десять лет? Через двадцать? Когда Вяземский и его люди на третьем этаже поймут, что они сильнее всех остальных этажей вместе взятых, — что их остановит?

Ответ: ничего. Ничего, кроме стратегии. Ничего, кроме меня. Ничего, кроме постоянного, изматывающего балансирования интересов — того самого, которое и есть настоящая работа геостратега.

И вот что я думаю сейчас, в три часа ночи, над остывшим чаем и недописанной докладной запиской: а что, если я не справлюсь? Что, если Вяземский окажется сильнее моего расчёта? Что, если фон Мекк решит, что тишина важнее законности? Что, если Шувалов увидит в армии не инструмент защиты Империи, а инструмент собственной власти?

Я построил машину, которая должна спасти Империю. Но любая машина может выйти из-под контроля. И тогда спаситель становится архитектором катастрофы.

3 декабря 1916 г.

Первая шифровка из Стокгольма. Наш человек — назовём его «С.» — сообщает: контакт установлен. Немцы согласны на предварительные условия. Циммерман, статс-секретарь иностранных дел, лично курирует переговоры. Это хороший знак. Циммерман — прагматик, не идеолог. Он понимает, что война на два фронта для Германии так же смертельна, как для нас. И он понимает, что Россия, вышедшая из войны сейчас, — это Россия, которая через пять лет станет незаменимым партнёром против Англии. Немецкий ум устроен так: он всегда просчитывает на два хода вперёд. Англичане просчитывают на один — но зато с гарантией. Французы не просчитывают вообще — они реагируют. Мы, русские, просчитываем на десять ходов, но всегда ошибаемся в исходных данных.

В шифровке есть деталь, которая заставляет меня сжимать зубы. Немцы настаивают на включении в договор пункта о поставках продовольствия. Они хотят наш хлеб. Хлеб, которого у нас самих нет. Архангельский порт забит зерном, которое мы не можем вывезти, — и немцы знают это. Они предлагают использовать шведский тоннаж для транспортировки через Балтику. Технически — сотрудничество. Фактически — продовольственная дань.

Но альтернатива хуже. Если мы не продадим хлеб — немцы затянут переговоры, а затягивание переговоров сейчас равносильно поражению. Если продадим — мы ослабим свой внутренний рынок, но выиграем время. Опять этот проклятый выбор между плохим и катастрофичным. Я дал согласие. Поставил подпись под шифровкой и почувствовал, как внутри что-то оборвалось — тонкая нить, связывавшая меня с тем юношей, который двадцать пять лет назад окончил Академию Генштаба и верил, что стратегия — это искусство побеждать. Теперь я знаю: стратегия — это искусство проигрывать меньше, чем противник.

8 декабря 1916 г.

Сегодня утром я увидел сон.

Мне снилось, что я стою на Дворцовой площади. Зима. Толпа — огромная, безликая, дышащая паром. Солдаты в серых шинелях, рабочие в картузах, женщины с детьми на руках. Они молчат. Никто не кричит «хлеба», никто не машет флагами — просто стоят и смотрят на Зимний дворец. И я понимаю, что они ждут. Чего — не знаю. Может быть, слова. Может быть, выстрела. Может быть, чуда.

Я пытаюсь пройти сквозь толпу, но люди расступаются не так, как должны — а так, словно они не люди, а вода. Я прохожу сквозь них, как сквозь туман, и выхожу к Иорданскому подъезду. Двери открыты. Внутри — темнота, густая, как сукно. Я иду по коридорам, и шаги мои не отдаются эхом — темнота съедает звук. Кабинет Государя. Я открываю дверь.

Государь сидит за столом. Перед ним — шахматная доска. Только фигуры не шахматные. Вместо короля — маленькая бронзовая пушка. Вместо ферзя — сноп пшеницы. Вместо ладьи — паровоз. Вместо коня — фигурка солдата с винтовкой. А вместо пешек — просто камни, серые, неотличимые друг от друга.

— Ваш ход, Пётр Аркадьевич, — говорит Государь. Лицо его спокойно, почти безмятежно — такого лица я никогда не видел у него наяву. — Но помните: вы играете не с Германией. Вы играете с историей.

Я протягиваю руку к доске — и просыпаюсь.

Весь день этот сон стоит у меня перед глазами. Я не суеверен. Я не толкую сны. Но эта шахматная доска, эти фигуры, этот голос... Я знаю, что это значит. И я знаю, что это ничего не значит — просто усталость, просто нервы, просто слишком много кофе и слишком мало сна. Но где-то в глубине рассудка — там, куда геостратег старается не заглядывать, — я чувствую холод.

Что, если я действительно играю с историей? И что, если история никогда не проигрывает?

14 декабря 1916 г.

Получил аналитическую записку от моего помощника, капитана Реброва. Ребров — мой лучший аналитик, хотя сам об этом не догадывается. Ему двадцать семь лет, он окончил математический факультет Московского университета, а потом пошёл на войну добровольцем. После контузии под Перемышлем его списали в тыл, и я подобрал его — не из жалости, а потому что увидел в его глазах то же, что вижу в зеркале: умение смотреть на мир как на уравнение. Ребров не верит в Бога, в царя и в отечество. Он верит в цифры. И цифры, которые он приносит, страшнее любой молитвы.

Записка озаглавлена: «О вероятности возникновения стихийных беспорядков в городских центрах после объявления мира».

Вывод: семьдесят четыре процента.