Жан-Ив Тадье – Лето с Прустом (страница 20)
Когда я читал книгу (вернее, когда она читала меня), будучи поглощен ею без остатка, слепо отдаваясь чтению, как отдаются хищнику, уповая на его милость в обмен на повиновение, мне казалось, будто я слышу далекое эхо голосов множества философов, в большинстве своем неведомых Прусту: Декарт, Ницше, Шопенгауэр, Плотин, Бергсон… Роман, словно вехами, размечен проблемами и парадоксами, которые мыслители обдумывали на протяжении тысячелетий, впечатлениями и изумлениями, которыми – в более сухой, чем здесь, форме – они делились с современниками. Есть нечто поразительное в том, что та или иная проблема, существуя веками, время от времени вновь выходит на первый план благодаря литературным персонажам. Именно это происходит у Пруста.
Я открыл эту книгу в старших классах лицея по совету преподавательницы французского мадам Морель, которая составила для экзамена на степень бакалавра подборку текстов, объединенную темой
В книге
Я смотрел на три дерева, я прекрасно их видел, но умом чувствовал, что они скрывают нечто ему не подвластное, как предметы, слишком далекие, до которых невозможно дотянуться руками, и только самыми кончиками пальцев мы на миг задеваем их поверхность, а схватить их нам не удается. Потом, секунду передохнув, мы пытаемся добраться до них с размаху. Но для того, чтобы мой ум смог сосредоточиться и совершить новый рывок, мне требовалось одиночество. До чего же мне хотелось отойти на несколько шагов, как во время наших прогулок в сторону Германта, когда я отставал от родителей! Я чувствовал, что просто обязан отстраниться. Я узнавал эту радость: она, конечно, требует некоторого напряжения мысли, зато рядом с такой радостью тускнеют все преимущества беспечности, ради которых отказываешься от труда. К этой радости меня влекло лишь предчувствие, она могла родиться только из моих усилий, я испытывал ее редко, всего несколько раз, но мне всегда казалось, что всё, что происходило до и после, почти не имеет значения и настоящая жизнь начнется только когда я сумею ухватить суть этой радости. Я на миг прижал руки к глазам, чтобы зажмуриться незаметно для г-жи де Вильпаризи. Сперва я не думал ни о чем, потом моя мысль сосредоточилась, собралась с силами и рванулась вперед по направлению к деревьям, или, вернее, в том внутреннем направлении, где я их видел в себе самом. Я вновь почувствовал, что за ними есть что-то знакомое, но непонятное, до чего мне было не дотянуться. Между тем по мере того как карета катила вперед, я видел, как все три дерева приближались. Где я уже смотрел на них? Вокруг Комбре нет места с таким входом в аллею. В той деревне в Германии, куда я ездил как-то с бабушкой на воды, такого места тоже не могло быть. Неужели они явились из таких уже далеких лет моей жизни, что окружавший их пейзаж успел полностью изгладиться из моей памяти, и они, словно те страницы, что с внезапным волнением обнаруживаешь в томе, о котором был уверен, что никогда его не читал, – единственное, что выплыло из забытой книги моего раннего детства? А может, они, наоборот, были частью приснившегося мне пейзажа, – всегда одни и те же, по крайней мере для меня, потому что их странный облик был просто воплотившимся во сне усилием, которое я совершал наяву, чтобы проникнуть в тайну какого-нибудь места, если она померещилась мне на прогулке в сторону Германта, как когда-то бывало со мной так часто, или чтобы попытаться вдохнуть тайну в место, сперва приковавшее мое внимание, а потом, когда я его увидал, показавшееся плоским и неинтересным, как Бальбек. Или это был совершенно новый образ, родившийся во сне, приснившемся мне прошлой ночью, но уже настолько размытый, будто дошел до меня из куда более давних времен? А может, я никогда не видел этих деревьев, и в них, как в других деревьях и кустах, виденных мною в стороне Германта, таился смысл такой же темный, такой же трудноуловимый, как далекое прошлое, и потому я воображал, что должен вспомнить, где я их видел, хотя на самом деле они требовали, чтобы я глубже в них вдумался? Хотя может быть, и смысла-то никакого в них не было, а просто у меня устали глаза и деревья двоились передо мной во времени, как иногда предметы двоятся в пространстве? Я не знал. Тем временем они шли ко мне, словно мифические видения, хоровод колдуний или норн, вещавших мне свои пророчества. Я решил, что это всё же скорее призраки прошлого, милые спутники моего детства, исчезнувшие друзья, пробуждающие в моей памяти наши общие воспоминания. Словно тени, они, казалось, молили меня взять их с собой, вернуть их к жизни. В их наивной и страстной жестикуляции я чуял бессильное сожаление любимого существа, которое утратило дар речи, чувствует, что не сможет нам сказать, чего оно хочет, а сами мы не в силах догадаться. Вскоре на пересечении дорог карета от них оторвалась. Она увлекала меня далеко от того, что я считал единственной правдой, от того, что могло подарить мне настоящее счастье, она была похожа на мою жизнь.[33]
2. Пруст и Монтень
И мы никогда не знаем, не растрачиваем ли мы нашу жизнь зря.
Пруст, несомненно, читал Монтеня, но, насколько мне известно, ни разу не упомянул автора
Монтеня и Пруста роднит склонность к сложным фразам. Но «сложность» их фраз разная. Если Монтень их
Но сходство двух авторов этим не ограничивается. В отличие от Пруста, укрывающегося в заимствованной личности рассказчика, с которым у них если и есть что-то общее, то только имя, – Монтень описывает себя под своим собственным именем. Однако то «я», что предстает в его
Мемуаристов сокровенного объединяет еще одно: стремление «поймать» время, то есть отказ соглашаться с трагедией его невозвратного хода. У позднего Монтеня это искусство наслаждаться и «жить согласно разуму». В
Еще одна близкая и Монтеню, и Прусту тема – это дружба, с той оговоркой, что у Монтеня дружба напоминает коммунизм на двоих, когда «что не дано, то потеряно», тогда как в