Шумел огромный белый свод
ворон и галок сообщая
Он помнил эту тесноту
пальто всех старых вместе взятых
и по щеке тогда гулять
стремилось солнце золотое.
Подвалом нежным занесён
в какие-то большие двери
снимал свои калоши он —
на нём ботинки небольшие.
Весенний волос был прохладным
и от жары запотевал
когда немножечко нарядным
пред ней в поклоне он стоял…
Какое море детских жалких
воспоминаниев без сил
Они при смерти не помогут
Лишь ужас ей усугубят…
«Была картонка, в ней хранилися всегда…»
Была картонка, в ней хранилися всегда
разнообразные её красивые перчатки
Оторвана одна доска у той картонки в вечер гадкий
вернее, в сумерки — кувшина тяжелей,
всё лились из ужасной кружки.
Прийти поплакаться об ней
явились всякие подружки.
«И вот индусы раскачали…»
И вот индусы раскачали
и длинное и страшное бревно
и белой пылью лёг на жаркие сандалии
твой воздух — крайний юг — его твоё вино…
мне было десять лет
когда колени тихих граций
уже меня качали как своё дитя
и в нише у прохладных дней —
египетские танцы
большого паука.
Китайский воздух тёк
рекою мёда с пудрой
и над рекой тогда
склонялся женщин белый рой
их ноги жёлтые безумная природа — терзать постой.
«В том уюте шерстяном…»
В том уюте шерстяном
где касались одеялов
ноги мокрые детей
Там толкаются и днём
напирая, разрывая
крупы ярых матерей…
«Пятница липкая утром крупа…»
Пятница липкая утром крупа
манны заварена до потолка
варенье уронено в жёлтую массу
лиловая пятница смородина чёрная
С милыми застёжками
на давно существующем платьице
чёрном и тихом посередине ковров
Старое обиталище
жизни еврейской длительной
сбережённых сукон зелёных
шелестящих часов
и розовых носов.
«Эх, не трудися ты, пахарь еврейский…»
Эх, не трудися ты, пахарь еврейский
на ниве дел часовых,