Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 20)
– Значит, погибнешь, – сказал он. – Наш позор не пройдёт даром.
– Я не понимаю, чего вы от меня хотите!
Давид всмотрелся в него.
– Ты жил, – сказал он через мгновение, – под нашей крышей, ел мой хлеб, и предал как язычник, что не знает Бога! И это вы презираете евреев? Ха! Ха! И тогда вам Бог повелит жену у мужа похитить, детей отобрать у родителей, седые волосы осквернять, погубить всю семью… Ты знаешь, что она богата со мной и с материю… ты хочешь её денег, не красоты, которую выплакала… Слушай, гоим проклятый, – воскликнул он с гневом, – дам тебе всё её приданое… но мне немедленно её отдай, пока мой позор не разгласился…. Заплачу тебе что хочешь… Евреи скупые, говорите… дам половину того, что имею, дам до последнего гроша.
Станислав не знал уже, что отвечать, быть может, предал бы, но побледневшее лицо Сары появилось перед его глазами и жалость стиснула сердце.
– Вы сходите с ума, – сказал он громко, – а если потеряли дочку, не удивляюсь боли и прощаю оскорбления… чем вам помочь? Я ничего не знаю!
Глаза Давида блестели, он подскочил к столику, схватил с него маленькое деревянное распятие, которое досталось Шарскому от матери, и, поднеся его к кровате, вскричал:
– Поклянись, негодяй, твоим Богом, что невиновен!
И была минута долгого, страшного молчания, а Шарский, обливающийся смертельным потом, схватился за кровать, крича о помощи сильным голосом, который разошёлся по всему дому. Давид бросил распятие и исчез в дверях.
Тут же за ним Горилка, Херш, мальчик, слуги вбежали в комнату, все воскликнули: «Что же произошло?» – допытываясь о причине крика. Но Шарский, не в состоянии выговорить ни слова, указал им только на лежащее распятие.
В эти минуты доктор Брант, беспокоясь о Шарском, которого два дня не видел, вбежал также, удивлённый тем шумом, в комнату. Его приход избавил, может, несчастного от напасти ещё более опасной и раздражения, которое могло довести до безумия. Как к своему избавителю, бросился к нему Станислав, взволнованный, со слезами на глазах, с прерывистым дыханием, в состоянии, трудном для описания и так похожим на болезнь, что сначала доктор принял это за какую-то слабость, и схватился за пульс.
– Что с тобой? Болен?
– Нет, но несчастен! – отвечал Станислав. – О! Очень несчастен!
– Говори, говори, может, на что пригожусь тебе… Что это за шум? Что значит этот еврей, который отсюда выбежал? Это распятие?
Но Станислав, видя заглядывающих через дверь Горилку, Херша и слуг, не мог ничего отчётливо отвечать.
– Какое-то нападение, для меня непонятное, – сказал он, давая знак доктору – Поедем вместе, я должен пожаловаться, должен предотвратить.
Доктор, совсем этого не понимая, пожал плечами и сел, а Шарский, живо одевшись и положив под плащ шкатулочку Сары, дал ему знать, что могут ехать.
– Куда едем? – спросил доктор.
– Куда хочешь! Только теперь всё сердце моё тебе могу открыть, – сказал Шарский, смотря на улицы. – Слушай и сжалься надомной.
И начал ему рассказывать свою историю, ничего из неё не опуская, аж до последней неожиданной развязки. Брант молчал, брал понюшки табаку, пожимал плечами, невозможно было заметить, что чувствовал и думал. Наконец рассказ окончился и, хватая руку доктора, Шарский воскликнул:
– Спаси меня и её! Возьми под свою опеку… вот её всё минует… Я не поддался преследователям. Еврей пригрозил мне судом, Сибирью. Я не боялся бы этого, если бы только обо мне была речь, но, когда я погибну, и она останется без поддержки, без предводителя… Доктор, в тебе одном надежда!
– Ха! Ха! – проговорил медленно доктор. – Задача до чёрта трудная… но не отвёз ли ты до этих пор ту несчастную с Бакшты? А что думаете дальше? Чтобы смочь её вырвать из их рук, нужно, пожалуй, уговорить её сменить веру… А если она не имеет Христа в сердце… годится ли это? Думай и говори!
– Наиболее срочно, – сказал живо Станислав, – чтобы её евреи не схватили, потому что запрут её так, что следа не останется.
– Значит, я еду в Бакшту, потом в ведомство, чтобы опередить жалобу… А ты?
– Я за тобой пешим поспешу… помни, что за нами следят, что каждую минуту и дом на Бакште открыть могут… ради Бога, спаси её, спаси!
– Ты вмешал меня в милую кашу, нечего сказать, – проговорил Брант, пожимая плечами, – но что с тобой делать, я должен слушать, хотя бы рад умыть руки…
– Умыть руки! Доктор, разве годилось бы?
– А разве годится спокойного доктора упаковывать в такую интригу… к себе, если бы хотел, взять её не могу… но есть рядом со мной свободное жильё, закажу для неё. Буду следить… в ведомство поеду… сделаю что только хочешь! Двигай на Бакшту!
– За мной следят, пока не вернёшься, невозможно, забирай шкатулку, делай, что тебе продиктует сердце, спаси! Спаси!
Говоря это, Станислав выскочил из экипажа и побежал по улице, а достойный доктор, поразмыслив, поспешил прямо на Бакшту.
Несколько часов провёл Шарский в раздражении и самых странных мыслях, кружа без цели по городу, оглядываясь, не следит ли кто за ним, пока к полудню, рассчитав, что Брант уже выполнил всё, что ему было поверено, вернулся в дом.
Его сердце билось, когда он входил на лестницу; но успокоился, видя безоблачное лицо доктора, выступающему ему навстречу.
– Сара уже здесь, – сказал он ему потихоньку, указывая на противоположную дверь. – Мы имеем надзор и опекунов, я сумел выпросить помощь у власти; но я должен был отделаться её желанием креститься, потому что иначе ничем оправдать побег не могла. Евреи уже отнесли жалобы, но можешь быть спокоен… иди к ней, я видел её, нуждается в утешении, расскажи ей всё, потому что сегодня ещё придёт за показаниями урядник.
Станислав едва имел время взглядом поблагодарить достойного старца и, не задерживаясь, побежал к Саре.
Он застал её сидящей в кресле, заплаканную, упавшую духом, дрожащую так, что, когда дверь отворилась, она закачалась и крикнула. Хотела побежать ему навстречу, но ей не хватило сил и она только вытянула похудевшую руку. Станислав взглянул на неё; только теперь, днём, он лучше мог распознать, как ужасно изменили её испытанные мучения. Похудевшая, бледная, она была тенью той нежной и свежей девушки, чёрные глаза которой таинственным блеском осветили его душу; этот огненный ещё взгляд был почти безумным, одичалым и рассеянным. Но ещё из этих остатков красоты и обаяния, художник и любовник мог отстроить восхитительный идеал, так как из руин смотрела душа…
– А! Мой спаситель! – произнесла Сара, притягивая его к себе. – Скажи мне! Скажи, что я в безопасности, что меня никто не отдаст снова в неволю, сброшенные кандалы которой ещё отягчают руки, ум, сердце. А! Ты ничего не знаешь, пане! Беда тем, что из своего круга умом вышли дальше! Как я мучилась, что вытерпела со своими! Это язык не произнесёт, этого плачь не передаст! Хотели меня похоронить в своей жизни… я убежала от неё, стремясь к лучшему свету. Отобрали у меня моих поэтов, мои книжки, пищу души, запрещали язык, который стал переводчиком мысли, а самым худшим тираном был тот, которого звала своим мужем… тот человек не имел жалости… хотел меня победить и не мог… и мучил. Я не могла выдержать, потому что все были с ним вместе против меня, а никто за несчастную не заступился… Остальное ты знаешь, мой избавитель… я увидела тебя и убежала.
– Сара, – сказал Станислав, – я тебя не спасу, если ты не спасёшь себя сама. Ты порвала с семьёй, нужно приобщить себя новой присягой к другой большой семье: ты должна принять нашу веру…
Израильтянка задрожала, затряслась, но смолчала.
– Это необходимо? – спросила она через мгновение. – Я никогда ещё не помышляла об этом, потому что мне казалось, что Бог один для всех, потому что боялась того проклятия, которое тяготеет над новыми христианами. Они ни к одной, ни к другой семье не принадлежат, обе их отпихивают как предателей. Могу ли я совершить это без приготовления, без запала, без желания, холодно?
– Нет, – сказал Станислав, – я не смел бы тебя уговорить на святотатство; но иначе свободной быть не сможешь, пока этого не объявишь. А я так уверен, что луч света должен тебе открыть глаза, что поручился бы за тебя, сегодня ещё…
– Ты бы поручился? – спросила она с грустной улыбкой. – А знаешь ты женщину, за которую хочешь поручиться? Я так желала света, жизни, мысли духа… что то, что только попадало в мои руки, пожирала, читала всё, мечтала обо всём… испортилась вконец… Избавитель мой… у меня есть желание… не хватает веры; я желаю, но душа ещё источник найти не может.
– Потому что его не искала, – сказал Станислав.
– Ошибаешься, ещё ошибаешься! Потому что присытилась плохими мыслями, потому что напилась фальши и правда в неё уже, может, не попадёт. На дне… среди поверженных столпов святыни, как в уничтоженной иезуитской синагоге, лежит занавес, скрывающий Ковчег Завета и жертвенный стол, и подсвечник на семь свечей. Я в сердце изгнанница… я в сердце израильтянка!
– А! Сара, не говори мне этого, – воскликнул Шарский, – только одно принятие нашей веры может тебя освободить.
– Приму её, – ответила она холодно, – чтобы приблизиться к тебе, – добавила она тихо, – нет жертвы, которая бы этого не окупила! А! Ты не знаешь! Ты не знаешь! Каким невидимым мощным влиянием ты охватил мою душу! Как она желала тебя, как страдала, что не чувствовала себя достойной тебя, что не смела даже надеяться, чтобы, непорочная, как сегодня, пришла когда-нибудь горячей рукой притянуть тебя к себе и сказать то, что говорю!