реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 22)

18

Станислав встал из-за столика.

– Писатель… литератор? Поэт? – спросил повторно, не снимая плаща, незнакомец.

– Я.

– А! Это хорошо, попал, вижу, – сказал этот пан, садясь без церемонии на кровать и снимая, наконец, шапку, хотя плащ на плечах оставил. – У меня к вам дельце.

– Я вас слушаю, времени не много.

– Слушай, пан, и внимательно, – огляделся он. – Мы одни?

– Совершенно.

– Никто не слушает?

Шарский пожал плечами. Незнакомец пошёл, выглянул ещё за дверь и вернулся, развалился на кровате.

– Я, – сказал он, – достаточно богат… очень богат.

– Очень вас поздравляю, – сказал с болезненной улыбкой Шарский.

– Но слушай-ка, пан. У меня есть талант и охота писать, – прибавил он, – пишу, пишу… Написал недавно драму «Идальго».

– Это меня неизмерно радует…

– Только послушай-ка. Эта драма нуждается… в дописке… окончании, а я на это не имею времени. Мне нужен кто-то, кто бы мне это пригладил, доделал, а я окончательно просмотрю позже и издам.

Стась пожал плечами; незнакомец бросил на стол перечёркнутую рукопись.

– Завтра, просмотрев, я вам скажу, что могу сделать, – произнёс, желая как можно скорее от него избавиться, Шарский.

– Заплачу хорошо, – сказал незнакомец. – Ты, я слышал, имеешь талант, добавь там что-нибудь, вычеркни, и очень прошу, чтобы это осталось между нами двоими… понимаешь, пан?

– Я сперва должен посмотреть.

– Завтра тогда буду, – надевая на голову шапку, добавил автор драмы.

После ухода этого оригинала Шарский взял бумагу в руку, но с первого стиха убедился, что читать было бесполезной вещью; не было в рукописи ни смысла, ни даже орфографии, чего уж говорить о таланте. Несколько тысяч слов, брошенных хаотично в кучу, двигались, не зная, чего хотели; а в этой рапсодии отозвались и переводы, и заимствования, и нелепые подражания, и самое очевидное воровство… Драма была отличной… для выброса за окно в мусорку.

Шарский пожал плечами, но в этот день он заплатил последний грош за лекарства, и, подумав о докучном завтрашнем дне, испуганный им, побежал к издателю, желая что-нибудь у него на какую-нибудь будущую работу выторговать. Издатель снова его принял холодно.

– Вы влезли в авантюру, – сказал он, пожимая плечами, – компромитируете и себя, и труды свои; боюсь за их продажу. Чудеса о вас говорят… не могу ничего нового предпринять, касса моя пуста, пресса занята.

Станислав не умел просить и настаивать, пошёл со слезами на глазах – нужно было переделать драму!

Назавтра тот блондин драматург появился на пороге в назначенный час.

– Ну что? – спросил он. – Посмотрел, пан?

– Посмотрел, – сказал несмело Шарский.

– Ну, и что же скажешь?

– Всё нужно переделать, чтобы из этого что-то было.

Незнакомец надулся и задумался.

– Есть материал! Есть! Сделай, пан, из этого хорошую драму… я это себе позже подправлю… Ну, что хочешь за это?

Затрясся поэт от одной мысли торга такой работы, забыл о Саре и голоде.

«Пойду, – сказал он про себя, – с топором, но этого не смогу».

– Нет, нет, – сказал он, – я не примусь за это!

– Но за оплату! – сказал, звеня деньгами, блондин.

– Слушай, пан, – отозвался нетерпеливый поэт, – сделаю тебе драму, одну, две, три, сколько хочешь, продам тебе её с моим именем, потому что на завтра хлеба не имею, а жизни моей хватит для темы драмы, но из этого, – прибавил он, бросая рукопись, – ничего быть не может…

Незнакомец смешался.

– Горячка, – сказал он потихоньку, – должно быть, бестия полезная, а хлеба нет.

– Согласен, – ответил он громко, – напишешь мне драму… заплачу, но это останется между нами.

Станислав скрежетал зубами и летел уже за дверь, когда из-за неё заметил посланца от доктора и Сары, железная необходимость жизни встала в его глазах, он обернулся.

– Что мне, пан, даёшь? – спросил он.

Блондин достал сумочку, из нескольких десятков дукатов выбрал десять потёртых дукатов и положил их в ряд на столе.

– Других столько же, – сказал он, – когда драма будет готова.

Издатель спешил с изданием «Фантасмагорий»; лгал, упрекая Шарского, что ей должна была навредить авантюрность автора, поскольку это не только не сделало равнодушным читателей, но, побуждая любопытство, могло помочь реализации. Люди так любят кормиться живым мясом, так настойчиво ищут особенности в мире духа и фантазии, а среди идеалов знакомого им глупого мирка – карлов и мартышек, что всё, обещающее их покормить этой едой соблазна, хватают с наибольшей жадностью.

Уже заранее рассчитывали на «Фантасмагории», потому что в них фальшиво предчувствовали что-то дающее ближе и лучше узнать странного человека, о котором с некоторого времени говорили в свете. Едва показалась бедная книжечка, её тут же расхватали, и в книжном давно не было подобного феномена реализации, но впечатление, какое произвели те дивные отрывки, неоконченные картинки, оборванные и связанные неуловимыми для многих узлами мысли, было очень разное в индивидумах.

Одни фантастичности, элементы нового в литературе, в какой-нибудь большей дозе и в прозе понять не могли; как раз другие хвалили то, чего совсем не понимали, чтобы сделать себе славу непоследних знатоков; поэты кричали на то, что книга была прозой, суровые классики – что была нагромождением легкомыслия, женщины – что в ней было мало любви и не по делу, а их изображения начертаны безжалостной рукой, интриганы, наконец, что везде читают, даже там, где ничего не написано, вычитали и здесь особенности, сатиру, пасквили, насмешки.

Та фигура – это пан Н., а хромой – это, очевидно, R, а слепой – это А., а глупый – это М. Словом, подкладывая так живые взгляды под придуманные фигуры, всю бедную книжечку сделали каким-то негодным пасквилем.

Есть люди, которым кажется, что всем занятием писателя, что отображает общество, есть выбор живых типов и нанизывание их на перо, как энтомолог нанизывает оводов на шпильки.

Они не знают, к сожалению, что без приправы, переделки, добавления и идеала наилучший живой тип ни к чему не пригодиться, что даже тот, что ищет, кого бы пожрать, подло используя перья против живых и умерших, должен к стёртым чертам этих моделей добавлять что-то своего, чтобы их сделать как-то так достойными предствления. Для них лишь бы самая лёгкая черта сходства – уже это знакомая фигура, и часто в разных околицах к одному типу несколько десятков особ с запалом признаётся. Как если бы писатель, художник, что имеют горсть, полную разнообразных Божьих созданий, нуждались в одном бедном оригинале для залепления пустой страницы. Нигде эта смехотворность, увы! не продвинута так далеко, как у нас; нигде нет чувствительней самолюбия. Вы сказали бы, что у них о том речь, чтобы убедить, что в одежде арлекина выступили на сцену они, ни кто иные. В книжечке Шарского, являющейся сборником энергичных персонажей, множество, к несчастью, нашлось таких, бледное отражение которых там и сям волочилось по улицам. Автор не был в этом виноват, но талант, может, который, творя, так далеко угадывал, что не только типы, но все жизни людей удавалось ему как-то пророчески воспроизводить, так, как где-то по живому свету промелькнули. Нашли, поэтому в книге предостаточно поводов для возмущения и крика. А оттого, что это была минута, в которой наша литература, развиваясь в своём собственном направлении, первый раз касалась собственного общества, выходя из чисто идеальных миров к идеализированным народным предметам, – на непривыкших ещё к таким работам читателей этот смелый способ изображения общества и известного света производил неприятное впечатление. К несчастью, случилось ещё, что и фамилии двоих каких-то жмудинов случайно нашлись в книжке – а что если larum (тревога), что если кричать на угрозу! На пасквили! На персонажей!

Издатель воспользовался тем, что каждый из любопытства покупал книжку; но Станислав страдал, молча пожирая горькие плоды работы. Мысль, завёрнутая в те образы, осталась как мумия завёрнутой для читателей и незнакомой; то, что хотел им поведать, не дошло до их души, но платья и бандолеты резали безжалостно. Критика рвала книжечку на кусочки; даже введение в неё повседневного языка, слов, которых до сих пор в печати не было, доверительной и живой речи, вызывали ропот грамматиков и пуритан. Кричали на провинциальность, на грубиянские выражения, на яркий колорит, на странность, на всё, на что было можно замахнуться; а никто не осудил ни новой дороги, которую открывала книжка, ни более глубокой её мысли, ни нового вида красоты по отношению к родной заимствованной земле, которой была первая попытка. На следующий день сели её переделывать подражатели, делать карикатуру – мартышки, эхом повторять – сороки, но Шарский к этим паразитам был ещё больше ненавистным, чем к другим.

Базилевич, которого Шарский не видел, на этот раз сам уже, без помощи Иглицкого, сел за рецензию, а так как на протяжении двух недель собирал по улицам материал к ней, легко ему было её сшить из чужих кусочков. Спрятал к себе в копилку мысли и замечания, потом достал их, сокротил, склеил, припоясал, и статья была готова. А оттого, что Базилевич был больше склонен к декламации, чем к насмешке, сделал статью достойной внимания общественности, рассчитанной на эффект и приятной каждому, потому что в ней каждый что-то своего нашёл.