реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Перед бурей. Шнехоты. Путешествие в городок (сборник) (страница 38)

18

– Не проклинай, – отозвался Шчука, – помни, что не человеческая вещь проклинать и осуждать, месть – Божье дело, а кто её сам хочет совершить, тот у Бога отбирает и Бог мстительных наказывает. И я терпел от него, а не запятнал уст проклятием.

– Потому что ты добрый был, – добавила нищенка, – паничку мой.

Она медленно вытерла слёзы.

– А я злая была, злая осталась. Мне яду налили в сердце, он готовился в нём всю жизнь.

Немного успокоившись, она начала снова, глядя в глаза Северина:

– Паничку, вы знаете, он о третьей старается! Ездит уже в Мызы! Я была там, хотела предостеречь, не допустили ни к кому! Люди говорят, что девушка кокетничает… Девушка бедная… Ещё ему из одной нужно кровь высосать…

– Тихо, – сказал Шчука, – оставьте в покое; я надеюсь, что из этого ничего не будет. Ездил и я в Мызы, познакомился с женщинами; если спасти можно, спасу.

Нищенка снова в глаза ему уставила взгляд.

– Вы ещё молоды, паничку, хоть на год старше него, – начала она тихо, – вам бы ещё жениться следовало, вам…

Шчука с какой-то неприязнью сделал движение рукой, как бы наказывал молчание.

– Иди, старая, на фольварк, – отозвался он. – Сколько раз захочешь тут отдохнуть и посидеть, дам приказ, чтобы тебя приняли. Тут тебе никто зла не сделает.

Он поглядел на неё с сожалением и вдруг вбежал в покой, убегая от воспоминаний. Гайдуковна стояла на пороге сеней задумчивая, опустила ткань на глаза и потихоньку выскользнула на двор.

VI

Тогдашний ксендз пробощ приходского костёла в Березнице, к которому относился Побереж, был богобоязненным человеком, но имел свой собственный обычай выполнения обязанностей пастыря душ. С двадцатилетнего возраста, сначала будучи викарием в приходе, потом получив приход, чаще всего держась с будниками на позиции, над которой видел одного Господа Бога.

Бедно одетый, часто в испачканной сутане, невзрачный, согбенный, с апостольской простотой входил он в покои могущественных, не давая себя ничем ослепить, никому себе импонировать. Его также должны были уважать, потому что на его жизни не было пятна, потому что был чистым и непреклонным, а Евангелие, которое разглашал устами, носил в сердце…

Достойному ксендзу Одерановскому казалось, что в обществе, опека которого ему была поверена, он должен был бдить над всем. Поэтому бегал, прошенный или нет, к каждому; если отталкивали, не гневался, не обижался, говорил слова правды, сносил грубость с покорностью и со спокойствием духа ждал, пока взойдёт посеянное зерно.

Ксендз пробощ постарел уже в этом убогом приходе, которому никогда другого не желал, и на более богатый бы не променял. Когда ему иногда голод докучал, потому что до этого доходило, при стараниях о костёлике, кладбище и бедных, – без церемонии шёл к первой лучшей хате и садился к бедному столу мещанина либо будника, в весёлом настроении, что его милосердный Бог крестиком благословил.

Знали его из того, что ему пожертвовать слишком многого было нельзя, потому что раздавал тут же беднейшим.

– Вот прекрасно, – говорил он, – вы хотите, чтобы я запасы делал, как бы не верил в Провидение! Красивый был бы пример для других. Если бы я богатствами окружился, апостолы меня бы выпихнули, потому что они босиком на рыбу ходили, а крошками подкреплялись.

Кто-то один каждый год справлял сутану; другой обеспечивал понемногу кладовую; иной стерёг, чтобы было чем печь топить. Кони до тех пор стояли в доме священника, пока у какого-нибудь бедолаги не подыхал последний.

Ксендз Одерановский с паном Шнехотой был в плохих отошениях. Несколько раз сказав ему слова правды, по-видимому, раз выпровоженный за дверь, на самом деле, пробовал обратить закоснелого грешника – ждал терпеливо, до сих пор без результата. По смерти самых близких приезжал в Розвадов утешать; когда Шнехота тяжело занемог, хотел, пользуясь его слабостью, его сокрушить – не сумел, однако, сломать твёрдого сопротивления человека, который веры в сердце не имел. Не отвратило его и то даже, что отпихнул его в болезне, – не разгневался. «Это человек заблудший, – говорил он, – но милосердие Божье велико, придёт минута опомниться. Я не теряю надежды…» Шнехота его избегал, пробощ – ничуть. Напротив, он весело его приветствовал, рад был встретить – и ждал.

– Пусть его! Господь Бог терпелив, ибо вечен, – шептал он тихо. – Обратится эта овечка, обратится, увидите…

Он очень мучился с этим несчастным Пяткой, который шалел, нездерживаемый, исповедовался, плакал, целовал ксендзу руки, а назавтра, вбежав в товарищество таких же безумцев, как сам, начинал заново прошлую жизнь. Несмотря на это, жаль было ксендзу Одерановскому, когда узнал, что Пятка продаёт владения и переезжает из околицы. Новый наследник Побережа, посещения которого ксендз долго ждал, не показался в доме сященника.

– Незачем, – сказал однажды ксендз Одерановский, – мне подобает выбросить из сердца гордость и сделать первый шаг.

На своей разбитой повозочке и довольно жалких лошадях, потому что были в постоянных разъездах, пробощ двинулся одного дня после обеда к Шчуке. Он знал, что тот очень редко удаляется из дома. Кроме Озоровича и Аарона, мало кто там бывал; поэтому хозяин удивился, увидев повозку, а через мгновение потом ещё более убогого старичка, который, согбенный, с улыбкой, вошёл в покой, произнося христианское приветствие.

– Было это моей обязанностью, – отозвался он, – душечка моя дорогая, навестить нового прихожанина. Я здешний пробощ…

Шчука, немного смешанный, пробубнил что-то под носом и подал ему стул. У старичка было слабое зрение, он начал присматриваться к хозяину и молча сел, ещё разогревая дыханием озябшие ладони. Ксендз Одероновский уже нуждался в тепле, а кожух имел старый и перчатки рваные.

– Я как-то не заметил вас, моя дорогая душечка, до сих пор в костёле, но глаза имею слабые, поэтому и забеспокоился за вас.

Шчука благодарил.

– Ну, как же, вы довольны приобретением? Наверное, довольны, – говорил ксендз, – почему нет, человеку, лишь бы с Богом, везде может быть хорошо. Наше Полесье, хоть на него люди наговаривают, красивый край, хлеба столько, чтобы с голоду не умереть, а ничего более того, чтобы рога не росли. Леса красивые, воды достаточно – чего желать! Чего желать!

Шчука по-прежнему молчал.

– А в костёл, душечка моя, я приглашаю… приглашаю… Костёльчик мы имеем маленький, но аккуратный, молиться в нём, Христос милосердный, как хорошо, как мило! Не верите… Мы имеем алтарь Девы Марии, славящейся милостями, и св. Антония, отпустов два, апостольской столицей выделенных… Чего хочешь, чего хочешь, душечка дорогая…

Задержался ксендз, говоря, как бы ждал ответа; хозяин упрямо молчал. В те минуты, когда ксендз к нему внимательно присматривался, солнечный луч упал на лицо Шчуки и ксендз Одерановский замолчал, как бы смешанный. Протёр глаза…

– Хотя это грешное любопытство, – добавил он боязливо, – но мне за зло не примите, дорогая душечка, когда вас спрошу, откуда вы, потому что по свету разных Шчук известно немало.

Слабый взгляд пробоща, который всё ближе подходил к хозяину, не давал ему вполне распознать его черт; особенно, что Шчука отворачивал лицо и старался держать его в тени.

– Мы из… Бжеского, – сказал тихо и коротко хозяин.

– Особенная вещь, – добавил пробощ, – тут наши Шнехоты, – а как сегодня, это уже один только, происходят от Шчучанки… и особенная вещь, душечка дорогая, вы имеете как бы фамильные черты…

Говоря это, ксендз встал и, хоть маленький и слабый, схватив нетерпеливо Шчуку за обе руки, обратил его лицо к себе.

– Ты Андрей Шнехота! – воскликнул он. – Или меня глаза обманывают, память подводит, или в голове смешалось! Ты Андрюшка, которого я мальчиком видел и оплакал, я тебя катехезису учил!

– Ради Бога, тихо, отец мой! – воскликнул, бросаясь к его рукам и целуя их с волнением, мнимый Шчука. – Но как же вы могли узнать меня после стольких лет?

– Разве я знаю? Милосердие Божье… ах! Что-то меня кольнуло!

И ксендз обнял вернувшегося блудного сына.

– Что с тобой делалось? Где ты пропадал? Милый Боже, столько лет, дорогая душечка, говори!

По мужскому лицу пана Анджея текли слёзы. Посадил ксендза на стул и свой к нему придвинул.

– Хотите, отец, исповеди? Расскажу вам всё, много приключений в жизни не было, но много боли.

– Говори, говори, дорогая душечка. Дивны Божьи приговоры… И ты снова на наследстве…

– Вы знали нашего отца, – говорил пан Анджей, – человек был достойный и добрый, но слабый. Не знаю почему, с колыбели меня не любил, а Яна любил любовью, которой бы на двоих хватило. Ян испортился от ласк.

Когда нашей матери не стало, я дома должен был всё сносить, что только отцу и брату нравилось навязать на меня, я был всему виной, помехой, домашним беспокойством… неприятелем. Я страдал, Ян ненавидел меня, потому что я часто был ему препятствием к плохому и упрёком совести. Спрошенный сверх меры суровым отцом, я говорил правду, а ложь Яна брала верх над ней. Наказывали меня за него… Надо мной издевались. Однажды после месяца, проведённого на хлебе и воде, за слово, которое у меня против брата вырвалось, я тяжело заболел. Никто мне в болезне стакана воды не подал, кроме милосердной девушки, Ханны, которой, может быть, обязан жизнью… Мы оба были молодые; Ханна была как ангел красива и не по своему состоянию разумна. Она понравилась Яну… Я защищал её от него. Однажды, сопротвляясь нападению, я смял брата и в гневе дал ему тяжёлую науку. Отец, к которому я пошёл с жалобой, велел мне идти прочь и больше на глаза не показываться.