Юзеф Крашевский – Перед бурей. Шнехоты. Путешествие в городок (сборник) (страница 40)
– Сегодня живём, завтра умираем! – повторялось почти каждый день, потому что пан Еремей имел за убеждение напомнить о бренности человеческих вещей, подражал римлянам, было это его
Нападало на него временами огромное покаяние, начинал жаловаться, просил прощения, собирался упаковывать вещи, но вскоре, уставший, он выходил в город за свечками и верёвками, и возвращался с несколькими весёлыми приятелями. Когда жена ему припоминала обещания и уверения, он клялся, что это было в последний раз… Однажды в зимний день как раз хорошо подобранное товарищество находилось в усадьбе и самозабвенно играли в элбесвелде, запивая чем-то кислым, что еврей называл вином, когда в сенях услышали вытирание ног, кашель, вопросы, а через минуту вошёл в комнату достойнейший, дорогой Похорыло.
В околице достойного Похорыло знали все и все его любили. Был самый сладкий на свете человек. Никогда никого и ничего не осудил, любил скопом весь мир – угождал всем, смеялся, ел, пил, обнимал и играл, и неизмерно развлекался. Никто у него никогда тучки на лице не видел. Уже поглядеть на него была настоящая сатисфакция. Лицо имел лунное, но не того бледного призрака, что в полночь блуждает по небесам – скорей вечернего весёлого приятеля, что, выходя на горизонт как бы из бани, красный, огромный, кажется, улыбается свету, говоря «Добрый вечер». Посередине сидел носик, как большой итальянский орех, а ниже под ним обывательские уста, широкие, раскрытые, с белыми зубами, созданные для потребления даров Божьих не вполрта. Уста эти смеялись даже, когда спал, а зубы, несмотря на сорок с лишним лет, грызли орехи, как ели кашу. Лысину имел отличную, гладкую, полированную, светящуюся, аж хотелось в неё поцеловать его. Сколько бы раз не отсчитывали сорок лысых для ослабления мороза, пан Похорыло был на памяти и в реестре самым первым[30]. Разумеется, что такая голова не могла сидеть нигде, только на приземистой фигуре, широкоплечей, почти квадратной, стоящей на толстых ногах, немного кривых, иногда, увы, распухших, но хорошо сложенных. Руки также имел всегда как бы распухшие и пухлые до избыта.
Когда показался в дверях, одним хором крикнули все в воодушевлении:
– А! Похорыло!
Он был уверен везде в таком приёме, приветствовал, поэтому, по кругу, вытирая тонкие усики и моргая глазами, которые толстые щёки немилосердно сжимали.
– А! Похорыло!
А остроумный хозяин сокращённо только:
– А, Рыло, а, Рыло!
Начали петь на разные тона, на приём, басом и дискантом. Пятка, который всегда имел страсть с стихам, пропел:
И давай его обнимать.
Поскольку некий пан Завадский с паном Сикорой играли как раз в занимательную партийку элбесвелде и бросить её не могли, Похорыло, растянувшись за их стульями, сел на канапе, уцелевшее от Побережа.
– Что там слышно? Откуда едете?
– Тогда вы уже должны знать большую новость! – воскликнул прибывший, потирая усы. – Воробьи о ней на крышах чирикают.
– Что же?
– Не бывая в театре, мы будем иметь бесплатную трагедию дома, – воскликнул Похорыло.
Элбесвелдийцы остановили игру, глядя на прибывшего с любопытством. Что там за новость в маленьком городке, где, когда двое евреев посудачили на рынке, неделю о том по усадьбам рассказывают.
– Что это за трагедия? – шипящим голосом отозвался Сикора, который имел привычку чуб наверх затирать, и уста как бы для свиста были всегда стиснуты, потому что ему снилось, что был красивый. – Что за трагедия?
– Ещё спрашивает! Вы, наверно, это знаете.
– Как я солдат! – подхватил Пятка. – Как я тебя люблю, моё дражайшее Рыло, не знаю ничего…
– Шутите!
– Не шутим! – отозвались разом Сикора, Завадский и Пятка. – Говори!
– Но дай же мне чего выпить! – сказал специально оттягивающий новость Похорыло.
Подали ему полную рюмку которую в меру высушил озябший гость, и рот его ужасно скривился.
– Но это лура! – воскликнул он без церемонии. – Где ты это взял, Пятко, дорогой, а это тебе евреи уксус за вино продают.
– Не обращай внимания, – отпарировал Пятка, – кисловатое, правда, но от холода тебе показалось таким острым. Вовсе неплохое молодое вино…
– Ага! Молодое, потому что из присланного винограда бестия выжимал… – и сплюнул.
– Дам тебе сладкой водки, – сказал Пятка.
Похорыло вытянул руку:
– Давай!
Налили и выпили.
– Говори же, – отозвался Пятка.
– Целая история… а во всём кто виноват? Пятка…
– Я? – воскликнул хозяин.
– Ну послушайте.
Похорыло имел жилку рассказывать как по написанному и, если начал, все знали, что им не простит мельчайшей подробности. Был это рассказчик, каких мало, знали его по этому таланту… Анекдотики, старые и известные, можно было из уст его слушать всегда с равным удовольствием.
– Одной осенней ночью, рассказывает правдивый Аарон, когда и собаки бы на двор не выгнал, а в «Бабе» не было живой души, – постучали в дверь, закричали: «Отворяй…» Думал еврей, что грабители, когда вошёл дородный мужчина, шапка набекрень, и ночлег стал требовать. Будучи в полмили от Розвадова, туда ехать не хотел, упёрся ночевать в «Бабе». Было в этом предназначение, фатальность… Едва тот незнакомец разместился, вламывается в двери некий наш знакомец, достойный обыватель Пятка, и вбегает…
– Ага! Я дома! – воскликнул хозяин.
– Не прерывай! – воскликнул Сикора и Завадский. – Тихо!
– Достойному Пятке…
– Бог заплатит!
– Не прерывай! – зашумели гости.
– Достойному Пятке, – продолжал дальше Похорыло, – юмора всегда хватает. Хоть незнакомый усач сидел нахмуренный, как среда на пятницу, давай его щекотать, давай его искушать, чтобы информацию вытянуть. От слова к слову тот гость при водке признаётся, что хочет купить имение; Пятка признаётся, что рад бы продать своё. Купить не купить, поторговаться можно – едем в Побереж. И вот как пан Еремей Пятка осел на брусчатке, а пан так называемый Шчука – на Побереже. Но это только начало истории… Это всё ничего, respice finem. Однажды, «душечка дорогая», ксендз пробощ заезжает с сеткой для рыбы ловить нового прихожанина. Смотрит ему в глаза. Что-то знакомое… Это Андрюшка Шнехота!
– Не может быть! – воскликнули, отрываясь от карт, Сикора с Завадским.
– Ей-Богу, – кончил Похорыло, – всё открылось. Шчука не Шчука, но родной брат того страдальца, что двух жён похоронил, и третью собирается привести. Ксендз, как вы его знаете, муж евангеличный, сразу кобылками в Розвадов с объявлением: «Нашёлся брат!
Молчанием приняли новость.
– Но, с позволения, – произнёс шипяще Сикора, – о чём же речь?
– О чём? Ян об узурпации имения собирается процесс сделать, пойдет дело через решётки… Притом каждый день, каждый час новый повод придраться – словом, сатисфакция… На пост и на зиму не могло нам ничего попасть более вкусного.
– Если бы я знал заранее, что это Шнехота, – отозвался Пятка, – если бы я это знал заранее. Наверное, ещё бы несколько тысяч наторговал, потому что это его наследство,
Сикора так стянул уста, что едва у него след их оставался, Похорыло раскрыл руки, смеясь.
– Иди, – сказал он, – душа души моей, дай тебя обниму Петею, дорогой, дитя моё! Что за логика! За это одно выражение
Пятка задумался.
– Без шутки, – сказал он, – как вы думаете? Я бы мог сделать ему процесс о подходе?
Все начали смеяться, Пятка разгневался.
– Лучше всего, – сказал Завадский, – толкни слугу к Шмуле. Там Озорович, тогда с ним посоветуешься.
Духом послали за Озоровичем, обещая ему ужин и вино. Тем временем начались беседы… Что это будет? Кто его осилит? Действительно ли Андрей Шнехота воскресший покойник, или самозванец? Мнения были различные. Пятка загорался от мысли, что ещё какая-нибудь тысяча душ из этой трагедии вытеснится. После довольно долгого ожидания притащился Озорович.
– В такую пору человека, что разделся и хотел идти спать, тормошить, – сказал он с порога, – нужно не иметь милосердия.
Обнимает его Пятка.
– Ради Бога, что ты? Что ты?
– Что?
Озорович, который был в неплохих отношениях с мнимым Шчукой и имел надежду быть его уполномоченным, должен был «использовать политику». Он состроил чрезвычайно фиглярную и таинственную мину, фыркнул, покрутил ус, подвигал головой, расставил пару раз руку и доложил:
– Господу Богу известно, что из этого будет!
– Но что же ты скажешь про этого Шчуку, есть это настоящий Шнехота, или…