реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 76)

18

Среди евреев “радикализм резко возрастает обратно пропорционально степени религиозной ортодоксальности. Реформированные евреи более радикальны, чем ортодоксальные или консервативные евреи… а евреи, не указавшие принадлежности к определенному течению, еще более радикальны”. Радикальнее всех оказались дети “нерелигиозных, но этнически еврейских родителей”, особенно из семей специалистов высшего среднего класса. Бесспорными лидерами на шкале радикальности были дети университетских преподавателей еврейского происхождения. Любопытно, что нееврейские студенты, происходившие из семей специалистов, были ненамного радикальнее нееврейских студентов, происходивших из других социальных слоев. Прямая зависимость между статусом светского специалиста и политическим радикализмом прослеживалась только среди евреев[504].

В Европе XIX века евреи были непропорционально представлены среди революционеров, потому что их успех в современном государстве не был защищен официальным национализмом. Многие молодые евреи приняли участие в отцеубийственной революции, потому что их отцы сочетали безграничный капитализм с “химерической национальностью”. Нагота нового времени прикрывается национализмом; евреи превратились в голых королей.

Америка середины XX века была страной всеобщей наготы, потому что ее приверженность капитализму казалась безграничной, а ее национальность – по европейским меркам – химерической. Самыми последовательными безродными космополитами Америки были евреи. Никакая другая группа не могла сравниться с евреями по уровню секуляризации, урбанизации и профессионального успеха, а те группы, которые не очень далеко от них отстали, были менее склонны к отцеубийству (потому что были более патриархальны). Из всех современных революций самой бескомпромиссной была еврейская.

Еврейские бунтари Америки 1960-х годов были единственными радикалами, происходившими из радикальных семей, – либо потому, что их родители были коммунистами, либо потому, что их родители честно служили ортодоксальному либерализму в стране субнациональных племенных и религиозных лояльностей. Еврейские родители были единственными американцами, веровавшими во всеобщую наготу и воспитывавшими своих детей без всякого прикрытия. Швед-Левов Филипа Рота женился на католической мисс Нью-Джерси, купил дом на Аркади-Хилл и воспитывал дочь Мерри в любви к Америке Дня благодарения и “совершенного самоконтроля”. Повзрослев, она стала революционеркой-террористкой, а потом – жрицей радикального непротивления. Как сказал отец Шведа, “когда-то евреи бежали от угнетения, теперь они бегут от неугнетения”. Или, как заключил сам Швед, когда-то евреи бежали от еврейства, а теперь бегут от нееврейства. “Они вырастили дочь, которая не была ни католичкой, ни еврейкой, а была вместо этого сначала заикой, потом убийцей и, наконец, джайном”. Мальчикам Бабеля и Мандельштама приходилось преодолевать еврейскую немоту в стремлении к “чистым и ясным” звукам аполлонийской речи. Мерри Левов заикалась на родном языке, потому что День благодарения – негодная замена еврейской Пасхи. Или Пушкина. Или коммунизма[505].

Мерри была неизлечима: она “родилась уродом”. Большинство еврейских радикалов 1960-х годов выздоровели в 1970-х, отыскав, наконец, платье, достойное короля, – веру, одновременно согревающую и современную, мессианскую и совместимую с Днем благодарения. Они обрели еврейское самосознание и разделили страдания и свершения своего народа. Они стали в широком смысле еврейскими националистами. Как пишет Уилл Герберг,

третье поколение [американских евреев] чувствовало себя уверенно в своем американизме и потому не видело никаких причин вставать на позицию отрицания, столь характерную для его предшественников. Члены этого поколения не стеснялись называть себя евреями и утверждать свое еврейство; напротив, такое отождествление стало практически неизбежным, поскольку только таким образом американские евреи могли найти свое место в американской нации… И по мере того как третье поколение “вспоминало” религию предков (по крайней мере, в форме еврейской самоидентификации “в религиозном смысле”), оно утрачивало интерес к идеологиям и “движениям”, столь характерным для еврейской молодежи предыдущих десятилетий. Социальный радикализм практически исчез, а страстный, воинствующий сионизм, который некоторые группы американских евреев исповедовали до 1948 года, превратился в аморфное, хотя и вполне искреннее, дружелюбие по отношению к государству Израиль[506].

После Шестидневной войны дети Годл и Хавы вновь приняли на себя священную обязанность наполнять смыслом жизнь детей Бейлки: советские братья и сестры в качестве жертв, израильские – в качестве жертв и триумфаторов. В 1970-е годы большинство американских евреев по крови стали евреями по убеждению – и, таким образом, настоящими американцами. Ностальгия по утраченному миру сменилась преданностью живым родственникам; химерическая национальность превратилась в солидную этнорелигиозную общину; у Тевье, как выяснилось, были другие возможности, помимо мученичества и Дня благодарения. У Тевье, как выяснилось, были потомки, выросшие в мире с самими собой и в ненависти к своим угнетателям. Американские евреи стали наконец обыкновенными “этническими” американцами – со своей собственной “старой родиной” в виде нового государства с флагом, флотом и баскетбольной командой. Вернее, они стали самыми лучшими из этнических американцев, поскольку их новая старая родина была самой старой, самой новой, самой победоносной и самой многострадальной. Само ее существование – а значит, и возможность существования всех евреев, советских и американских, – было (как выяснилось) реакцией на “самое уникальное” событие в истории человечества. Как писал в 1978 году в New York Times Эли Визель, “Освенцим невозможно ни объяснить, ни вообразить. Является ли Холокост кульминацией или аберрацией истории, он выходит за ее рамки… Мертвые владеют тайной, узнать которую мы, живые, либо недостойны, либо неспособны… Холокост? Уникальное событие, уникальная тайна, которая никогда не будет постигнута или описана”[507].

Вспыхнув в последний раз в середине еврейского века, еврейский коммунизм окончательно уступил место национализму. Относительно немногие из былых космополитов обратились в “неоконсервативных” стражей бескомпромиссного милитаризма и “моральной однозначности” в израильском стиле, но почти все присоединились к “нормальным” нациям, отыскав достойное прикрытие для своей наготы.

Тем временем положение евреев в Советском Союзе становилось все более неуютным. Большинство из тех, кто отвернулся от коммунизма, предпочитали американский либерализм (с еврейским национальным содержанием или без такового), однако были и те, кто мечтал о Палестине. На Московском международном фестивале молодежи и студентов 1957 года, с которого началась запретная страсть советской молодежи ко всему иностранному, присутствовала пользовавшаяся большой популярностью делегация Израиля; частью “идеологической борьбы” Советского государства против чуждых влияний были периодические кампании против “сионистской пропаганды”; а в число наиболее влиятельных еретических текстов, уводивших советскую интеллигенцию от партийной ортодоксии, входили подпольные переводы таких классических образцов “сионистского реализма”, как “Мои славные братья” Говарда Фаста и “Исход” Леона Уриса. (Обе книги сочетали искупительный еврейский национализм с воинствующим аполлонийским секуляризмом; Фаст, в частности, был идеальным образцом – и советским, и американским – коммунистического идеолога и лауреата Сталинской премии мира, осознавшим реальность еврейской избранности и советского антисемитизма[508].)

Самым важным эпизодом в истории советского и американского сионизма стала Шестидневная война 1967 года. “Я сидел на даче, не отрываясь от радио, ликовал и торжествовал, – пишет Михаил Агурский. – И не я один”. Эстер Маркиш не отходила “от приемника ни днем ни ночью… Евреи открыто ликовали, говорили друг другу: «Наши там наступают!» Когда над Израилем нависла военная угроза, очень многими среди российского еврейства был сделан категорический выбор: «Израиль – это родное, Россия – это в лучшем случае двоюродное, а то и вовсе чужое»”[509].

Дети самых правоверных большевиков стали ядром оппозиционной интеллигенции. В 1956 году “сочувствие Израилю” не привело Михаила Агурского “к отождествлению с ним”. В те дни “для меня это было маленькое провинциальное государство. Я же был житель большого метрополиса, житель сверхдержавы, от которой зависели судьбы мира. Я вырос около Кремля, в центре мира. Я был, как и почти все жители страны, великодержавным шовинистом”[510].

В 1967 году центр мира совпал с его племенной лояльностью. “Меня Шестидневная война убедила в том, что мой платонический сионизм превращается в реальность и что скорее рано, чем поздно, мне суждено будет жить в Израиле… Израиль вместо маленькой провинциальной страны предстал как сила, с которой можно связать свою судьбу”. Полузабытые бедные родственники из Палестины превратились в героев и покровителей. Как пишет Эстер Маркиш, в прежние времена “фотографии израильских теток, дядек, троюродных братьев и сестер хранились в самых дальних ящиках, об этих родственниках предпочитали громко не говорить и в анкетах их не упоминать”. Теперь они стали “далекими остатками семей, спасшихся от гитлеровских и сталинских погромов”. Они были сильны, добродетельны и свободны. В популярном советском анекдоте 1960-х годов Рабинович предстает перед следователем: