Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 51)
Собственно говоря, в моем детстве был не один, а два Бога. У нас жила бабушка – мамина мама – очень старая. Она спала в маленькой проходной комнате, я помню ее только лежащей… Там было душно, плохо пахло и почему-то страшно. Бабушка рассказывала мне про своего Бога, рассказывала Библию. Бабушкин Бог – в отличие от няниного – был злой, швырял камни и все время воевал. Камни надолго остались для меня единственным ощущением Библии. Может быть, дело было еще и в том, что няня с бабушкой враждовали, а я всегда была на стороне няни[342].
Бабушка Орловой ничем не отличалась от бабушек Бабеля и Мандельштама. Мать, лежа на смертном одре, просила почитать ей Пушкина. Няню звали Ариной.
Пушкинская улица вела из темных комнат черты оседлости в центр России и Советского Союза (в конце 1930-х го- дов три четверти всех ленинградских евреев жили в семи центральных районах бывшей имперской столицы). Дети Годл выросли, говоря на языке Пушкина и языке революции (оба были для них родными, и никто не говорил на них более бегло). Первое поколение послереволюционной интеллигенции, они считали себя истинными наследниками великой русской литературы и Великой Октябрьской социалистической революции. Как пишет Байтальский, “мы… переняли нравственные идеалы всех поколений русской интеллигенции: ее антиконформизм, ее правдолюбие, ее совестливость”. И как пишет тот же Байтальский спустя несколько страниц, “мы все готовили из себя агитпропщиков”. Только тем из них, кто погиб во время Великой Отечественной войны, удалось соединить первое со вторым. Выжившим предстояло выбирать[343].
Но тогда, в 1930-е годы, когда они были молоды и, насколько можно судить, счастливы, их главной задачей было найти язык, достойный рая. Как сказала в своем знаменитом – и, по-видимому, глубоко искреннем и горячо принятом – выступлении на вечере выпускников средних школ в Колонном зале Дома союзов 1 июня 1935 года одноклассница Раисы Орловой Анна Млынек,
товарищи, очень трудно говорить сегодня, а так много хочется сказать, так много нужно сказать. Ищешь слова для ответа выступавшим здесь дорогим старшим товарищам, ищешь слова для выражения всех чувств, переполняющих наши сердца, – и бледными кажутся найденные слова…
Самая высшая точка на земном шаре – пик Сталина – завоевана нашей страной. Самое лучшее в мире метро – метро нашей страны. Самое высокое небо – над нашей страной: его раздвинули герои-стратосферовцы. Самое глубокое море – наше море: его углубили эпроновцы нашей страны. Быстрее, дальше и лучше всех летают, бегают, учатся, рисуют и играют в нашей стране!.. Да, такими и должны быть мы, первое поколение, рожденное революцией[344].
Самым престижным советским вузом второй половины 1930-х годов был Институт истории, философии и литературы (ИФЛИ), возглавляемый сестрой Р. С. Землячки А. С. Карповой (Залкинд) и известный как “Коммунистический Лицей”. По воспоминаниям Орловой,
у нас царил культ дружбы. Был особый язык, масонские знаки, острое ощущение “свой”. Сближались мгновенно, связи тянулись долго. И сейчас, какие бы рвы, какие бы пропасти ни разделяли иных из нас, порой твержу: “Бог помочь вам, друзья мои…”[345]
Самые популярные преподаватели ИФЛИ (Абрам Белкин, Михаил Лифшиц и Леонид Пинский) были профессорами литературы, а самые заметные студенты (тоже в основном евреи) – поэтами, критиками и журналистами. Как писал Копелев о Белкине, “Достоевского он не просто любил, он исповедовал его творчество как религиозное учение”. И как писал Давид Самойлов о Пинском, “в старину он стал бы знаменитым раввином где-нибудь на хасидской Украине, святым и предметом поклонения. Поклонялись ему, впрочем, и мы. Он был огромный авторитет. Великий толкователь текстов”. Но в основном они поклонялись своему “веку”, своей молодости и своему искусству.
Разговаривали до хрипоты, читали стихи до одурения. Засиживались далеко за полночь. Помню, как-то у меня часа в два ночи кончились папиросы. Пошли по ночному городу километров за пять, в ночной магазин на Маяковской. Вернулись. Доспоривали в клубах табачного дыма[346].
Дети еврейских иммигрантов жили жизнью русских интеллигентов. Они и были русскими интеллигентами. Их не интересовало происхождение их родителей, потому что они считали себя наследниками священного братства, к которому их родители присоединились, которое помогли разрушить и над воссозданием которого – сами того не сознавая – так много потрудились. В ИФЛИ верховным пророком “поколения” был Павел Коган, автор одной из самых популярных и долговечных советских песен.
Революция завершилась; капитан вышел в море; поколение поэта возмужало вместе со страной. Но нет, революция не завершилась, и поколение поэта возмужало не больше, чем страна, в которой, как писал Коган, “весна зимою даже”. Советский Союз был планетой вечной молодости (такова была реальность “социалистического реализма”), планетой “дорог сквозь вечность” и “мостков сквозь время”. А от вечно молодых война не уйдет:
Эти слова написаны в 1939 году, когда Когану был двадцать один год, а до войны оставалось два года (не шесть). Поэты-ифлийцы были достойны своих предшественников-чекистов, потому что они были той же породы и били тем же клином ту же “тупость”. Самыми известными строчками Когана были: “Я с детства не любил овал, / Я с детства угол рисовал!” Его “век” был веком Багрицкого: “поджидающим на мостовой” и требующим человеческих жертв.
Одно из последних стихотворений Когана, “Письмо”, написано в декабре 1940 года.
Коган погиб в 1942 году в возрасте двадцати четырех лет. Его роман в стихах, задуманный как советский “Евгений Онегин”, остался незавершенным. Его лучший “памятник” – стихотворение Бориса Слуцкого (превратившего выпускников “Коммунистического Лицея” в бессмертное “военное поколение”).
Некоторым из “военного поколения” предстояло стать “поколением шестидесятых” и, наконец, старейшими “прорабами” горбачевской перестройки. Но в 1930-е годы (перед “дракой”) они оставались вечно юными мальчиками и девочками невиданной революции. Общим для всех членов довоенной советской элиты было полное отождествление с “веком”; искренняя вера в то, что они – и их страна – являются воплощением революции; неколебимая убежденность в том, что, как выразился Копелев, “Советская власть самая правильная, самая справедливая власть на земле”. Все они – от Годл до детей Годл – готовились в пророки. Многие – стали[349].
Большинство членов новой советской элиты не были евреями, и большинство евреев не были членами новой советской элиты, но нет сомнения, что среди евреев процент членов элиты был гораздо выше, чем в любой другой этнической группе. По абсолютным показателям они следовали за русскими, но если разбить элиту на группы людей, объединенных общим географическим, социальным и культурным происхождением и узнававших друг в друге общее прошлое и похожих родителей, то у евреев не было конкурентов. Особенно заметными они были среди поэтов, пророков и пропагандистов. По словам Давида Самойлова, который родился в Москве в семье еврейского врача из Белоруссии и стал одним из лучших летописцев истории когановского поколения, евреи заполнили “вакуум, созданный террористической властью” и превратились из “социальной прослойки” в “часть народа”. Русские евреи, по мнению Самойлова, представляют определенный “тип психологии, ветвь русской интеллигенции в одном из наиболее бескорыстных ее вариантов”[350].
Роль евреев в довоенном Советском Союзе аналогична роли немцев в царской России. Меркурианские народы в космополитических империях, они олицетворяли современность и интернационализм среди аполлонийцев, обреченных на болезненную меркурианизацию. Тесно связанные с модернизирующими режимами с момента их возникновения, они использовались этими режимами в качестве образцов, суррогатов, миссионеров и неподкупных служащих. И царские немцы, и советские евреи отождествляли себя со своим государством, потому что разделяли его цели, трудились на его благо и получали от него признание и достойное вознаграждение (пока режимы оставались космополитичными). И те и другие служили государству как чиновники, члены элитных профессий и администраторы самых меркурианских из государственных функций: дипломатии и тайной полиции. Русские немцы были традиционными меркурианцами, поддерживавшими внешнюю чуждость и внутреннюю сплоченность в рамках выполнения своей посреднической функции. Советские евреи отказались от традиционного меркурианства ради создания нового общества – и оказались в традиционных меркурианских сферах, недавно освобожденных их немецкими предшественниками (и аналогичных тем, которые их собственные деды занимали в немецких и польских землях).