реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 32)

18

Русская интеллигенция была сообществом более или менее “лишних” интеллектуалов, подготовленных для роли современных горожан в сельской империи, наученных быть “иностранцами дома” (как выразился Герцен), подвешенных между государством и крестьянами (которых они называли “народом”), опиравшихся на трансцендентные ценности, почерпнутые в священных текстах, преданных книжной учености как ключу к праведной жизни, считавших личную добродетель условием всеобщего спасения, исполненных ощущения избранности и мученичества и объединенных общими ритуалами и чтением в общественные “кружки”.

То были пуритане, охваченные духом социализма; меркурианцы недавнего аполлонийского происхождения; вечные жиды российского общества. Бездомные и бесплотные, они стали Народом Книги, предсказавшим конец истории и избранным в качестве орудия спасения. В “гетто избранничества”, как выразилась Марина Цветаева, “поэты – жиды!”.

В 1870-е и 1880-е годы евреи черты оседлости начали мигрировать из одного избранного народа в другой. Быстро разраставшаяся вследствие демократизации системы образования, не охваченная отстававшей от нее экономикой, возмущенная незавершенностью Великих Реформ и напуганная перспективой их успеха (грозившей запоздалой буржуазностью), русская интеллигенция находилась во власти напряженного ожидания революционного апокалипсиса.

Народничество было социализмом для бедных, болезненной реакцией на еще не наступившее будущее. Интеллигенты, “испорченные для России западными предрассудками, для Запада – русскими привычками”, должны были спасти мир, соединив свои западные предрассудки с “простонародными” русскими привычками. Социализм был наградой за русский национализм. А русский национализм в интеллигентском исполнении означал “горькую, горячую, безнадежную” любовь к русским крестьянам[207].

Нет любви горше, горячей и безнадежней, чем любовь раскаявшихся меркурианцев к их аполлонийским соседям. Интеллигенты – подобно евреям – видели в “народе” свое зеркальное отражение: тело (и душу) в противоположность их разуму, простоту – их сложности, стихийность – их сознанию, укорененность – их бездомности. Эти отношения – часто выражавшиеся эротически – можно было представить как взаимное отталкивание и идеальную взаимодополняемость. Рефлектирующий Оленин из “Казаков” Толстого любит гордую Марьянку так же горячо и безнадежно, как икающий мальчик Бабеля любит Галину Аполлоновну. Или это мальчик Бабеля любит Марьянку? Ко времени Гражданской войны Бабель полюбил “гигантские тела” червонных казаков так же горячо и горько, как Толстой любил “воинственную и несколько гордую осанку” “высокого, красивого” Лукашки и “могучую грудь и плечи” “стройной красавицы” Марьянки. Но, может быть, не так безнадежно…[208]

Но была и другая черта, общая для русских радикалов и еврейских беглецов: и те и другие воевали со своими родителями. Начиная с 1860-х годов раскол “отцов и детей” стал одной из центральных тем интеллигентской культуры. Нигде мятежные еврейские юноши не находили столько единомышленников, как в России. Бросив своих слепых отцов и “грустных суетливых” матерей, они присоединились к братским сообществам тех, кто ушел от собственных родителей – дворян, крестьян, священников и купцов. Семьи иерархические, патриархальные и замкнутые уступали место семьям эгалитарным, братским и открытым. Остальному миру предстояло последовать их примеру.

Все современные общества порождают “молодежные культуры”, служащие посредниками между биологической семьей, основанной на иерархическом распределении ролей в рамках родственной номенклатуры, и профессиональной меритократией, состоящей из взаимозаменяемых граждан, измеряемых универсальным стандартом. Переход из сыновей в граждане требует гораздо больших затрат, чем переход из сыновей в отцы. Если в традиционных обществах человек неуклонно продвигается – через специальные обряды инициации – от одной предписанной роли к другой, то каждый современный гражданин воспитывается на ценностях, враждебных идеологии окружающего мира. Какая бы риторика ни использовалась в кругу семьи и каким бы ни было разделение труда между мужьями и женами, взаимоотношения родители – дети всегда асимметричны в том смысле, что значение каждого действия определяется в соответствии со статусом субъекта. Всякая семья – ancien régime. Становление современного взрослого – всегда революция[209].

Существует два широко распространенных решения этой проблемы. Одно из них – национализм, который представляет современное государство как семью, укомплектованную отцами-основателями, братьями по оружию, сыновьями нации и дочерьми революции. Другое – членство в молодежных объединениях, сочетающих интимность, солидарность и жесткую статусную структуру семьи с инициативой, гибкостью и открытостью рынка. В России конца XIX века многие юноши и девушки, выросшие в патриархальных семьях и познакомившиеся с западным социализмом, восстали одновременно и против русской отсталости, и против западной современности. Считая оба зла по праву своими (будучи “испорченными для России западными предрассудками, для Запада – русскими привычками”), они видели в обоих источник силы. Спасая самих себя, они намеревались спасти мир, поскольку российская отсталость являлась законной предтечей западного социализма (либо потому, что была изначально общинной, либо потому, что представляла собой слабое звено в цепи империализма). Оказавшись в пустом пространстве между неправомерными патерналистскими притязаниями патриархальной семьи и самодержавного государства, они создали устойчивую молодежную культуру, пропитанную лихорадочным ожиданием тысячелетнего царства. Постоялый двор поколения стал храмом вечной юности[210].

Таковы были нейтральные пространства – “островки свободы”, по определению одного из их обитателей, – в которые переселялись евреи, шедшие по Пушкинской улице. В России было меньше, чем на Западе, салонов, музеев, кофеен, бирж, профессиональных союзов и зубоврачебных кабинетов; их социальное значение было ограниченным, а открытость их для евреев затруднялась правовыми препонами. Храм юности, напротив того, был чрезвычайно велик и гостеприимен. Евреев принимали как евреев: некоторые революционеры считали погромы начала 1880-х годов законным протестом против эксплуатации, но значительное большинство причисляло евреев к униженным, оскорбленным – и, стало быть, добродетельным. С. Я. Надсон “рос чужим” “отверженному народу”, к которому, как он подозревал, принадлежали его предки, но

Когда твои враги, как стая жадных псов, На части рвут тебя, ругаясь над тобою, – Дай скромно стать и мне в ряды твоих бойцов, Народ, обиженный судьбою!

Надсон умер от чахотки в возрасте двадцати пяти лет и в венце “страданья за людей”. Его поэтическая слава и его образ согбенного “под бременем скорбей” еврея пережили XIX век. Чем более заметными и многочисленными были еврейские маклеры, банкиры, врачи, адвокаты, студенты, художники, журналисты и революционеры, тем более униженными и оскорбленными становились еврейские герои русской литературы. Евреи Чехова, Успенского, Гарина-Михайловского, Горького, Андреева, Сологуба, Короленко, Куприна, Станюковича, Арцыбашева, Брюсова, Бальмонта и Бунина вышли из гоголевской “Шинели”, а не из гоголевского “Тараса Бульбы”. Среди них встречались и величавые старики с серебристыми бородами, и прекрасные Ревекки с огненными глазами, однако большинство относилось к жалким, но неуничтожимым жертвам унижений и оскорблений. Евреи не были частью “народа”, но людьми они были хорошими[211].

Впрочем, для русского литературного воображения образ еврея значил так же мало, как “еврейский вопрос” для “эмансипированных” евреев. Большинство еврейских юношей и девушек, вступавших в студенческие кружки, русские школы, тайные общества и дружеские компании, представлялись – и приглашались – не как евреи, а как собратья по вере, меркурианцы, жаждущие аполлонийской гармонии.

В городах и местечках черты оседлости светское образование начиналось дома или в молодежных кружках, возглавляемых студентом, который исполнял роль раввина в ешиботе. “Помню, как будто это было вчера, – писал один из членов такого кружка, – с каким страхом и благоговением сидели мы на деревянной скамье у большой кирпичной еле теплой печи. Напротив нас за столом сидел молодой человек лет двадцати семи, двадцати восьми”. Как пишет о руководителе своего кружка другая мемуаристка, “познаниями он обладал неограниченными. Я верила: еще несколько таких людей, как он, и можно начинать революцию”. Главными предметами изучения были русский язык, русская классическая литература и различные социалистические тексты, тоже по большей части русские. Чтение приводило к прозрению. Для будущего революционера М. Дрея откровением стал “Прогресс в мире животных и растений” Д. И. Писарева:

Все старые, традиционные взгляды, усвоенные мною с детства без критики, разлетелись как дым. Мир лежал передо мной простой и ясный, и я сам стоял среди этого мира спокойный и уверенный. Ничего таинственного, пугающего, непонятного в мире для меня не осталось, и я думал, как гетевский Вагнер, что я многое уже знаю и со временем узнаю все… Мне казалось, что никаких прорех в моем миросозерцании нет, что никакие колебания и сомнения более невозможны и что я навсегда приобрел твердую почву под ногами…