Юрий Шелякин – Великое похолодание (страница 11)
Поставив чашку на стол, он посмотрел на подростков, как смотрят на тех, кому уже не соврёшь.
— Я бросил танкер. Взял и бросил, на рейде, на якоре, в полумиле от разрушенного мола. Слили остатки топлива в судовые танки, собрали что могли. Двадцать семь человек, весь экипаж, сошли на берег. Больше мы на это судно не возвращались. Навигация в Белом море закрылась через два дня после нашего ухода, нам рассказали потом приходившие в Ростов с севера: лёд встал.
Виктор на мгновение зажмурился: он представил, что, открыв глаза, увидит знакомый силуэт Адмиралтейства, тонкую иглу Петропавловки, набережные, по которым когда-то бегал мальчишкой. Но Петербург был уничтожен, по сообщениям, дошедшим до капитана в Ростове, подходы к городу и судоходные каналы оказались завалены обломками зданий и перевернувшимися судами. Город, его город, превратился в груду мёртвого камня и ржавого металла, в безмолвный памятник тому, что уже не вернуть. Виктор отвернулся от всех, кто слушал рассказ капитана, уткнулся взглядом в переборку, где от старости шелушилась краска. Ему не хотелось, чтобы кто-то видел отражение того кошмара в его глазах, не чужого, а его собственного, выжженного в памяти навсегда.
— Дальше — суша, — продолжил капитан. — Две тысячи километров от Архангельска до Ростова-на-Дону. Через Вологду, Ярославль, мимо Москвы, мимо того, что от неё осталось. На уцелевшей военной технике, которую нашли на разрушенной базе под Архангельском: два «Урала» и один «КамАЗ», все дизельные, все с полупустыми баками. Топливо собирали по обочинам, сливали из брошенных машин, тракторов, автобусов. Тот же ад, что и вы с вашим керосином, наверное. Только мы не выбирали, что сливать: дизель, бензин, керосин — мешали вместе, фильтровали через тряпки и лили в баки. Машины чихали, глохли, но ехали.
Виктор представил, как тянутся эти две тысячи километров, и кивнул. Он всё ещё думал о родном городе, но спрашивать больше не стал.
— Вышли в середине октября. Добрались до конца декабря. Два с половиной месяца в пути. Это была первая ядерная зима, не такая лютая, как сейчас, но для живых уже катастрофа. К середине ноября термометр в кабине «Урала» показывал минус тридцать. К декабрю — минус сорок. Дороги завалило снегом пополам с пеплом, серая, тяжёлая масса, не снег и не грязь, а что-то третье, чему названия нет. Колея в этой каше была по колено. «КамАЗ» сел в неё на мосты на двое суток, пока откапывали.
— А города... — капитан потрогал мочку уха. — Вологду мы проехали за полчаса и не увидели ни одного целого здания. Ярославль — то же самое. Москва… От Москвы остался кратер. Настоящий, геологический кратер с оплавленными стенками, из которого поднимался чёрный дым. Мы обходили его по кольцевой, точнее, по тому, что от неё осталось. Три часа в кабине постоянно пахло гарью, хотя до центра было двадцать километров.
— По дороге потеряли троих. Один, матрос Глебов, отморозил обе ноги, гангрена. Анечка, наш фельдшер, всё видела, но сделать ничего не могла: ни антибиотиков, ни тепла, ни скальпеля. Он умер на четвёртые сутки в кузове «Урала», укрывшись брезентом. Двоих мы потеряли в Воронеже: пошли в разрушенный супермаркет за припасами и не вернулись. Обвал. Крыша не выдержала снежной нагрузки. Мы слышали грохот, но войти внутрь не решились, каркас держался на последнем стержне. Оставили их там.
Элизабет долго смотрела в свою кружку, прежде чем спросить:
— Их звали… Вы помните, как их звали?
— Каждого, — ответил капитан, не поднимая глаз. — Это всё, что мы могли им оставить.
Говорил он не торопясь, не ища сочувствия, он говорил как человек, который достаточно долго нёс это внутри и теперь мог выложить.
— В Ростове мы оказались двадцать восьмого декабря. Двадцать четыре человека из двадцати семи. Так трое «ушли по дороге».
— Ростов нас удивил. Не тем, что уцелел, — он не уцелел: половина города лежала в руинах, набережная Дона была снесена волной, портовые краны повалены. Но в Ростове было то, чего не было нигде: люди. Военные. Организация.
Оказалось, что Ростов-на-Дону стал естественным узлом, последним, где ещё работали узлы связи и куда стекались последние выжившие силы. Не потому, что по нему не били, — били, и сильно. Но уцелел военный гарнизон на северной окраине, уцелел подземный командный пункт Южного военного округа, уцелел узел стратегической связи, закопанный на тридцать метров в скалу, экранированный, с автономным дизелем и резервуаром топлива на полтора года. Дизель закончился через четырнадцать месяцев, но к тому времени мы уже нашли другой источник.
— Мы обосновались. Не как гости, а точно как ещё один отряд в общей массе выживших. Нас включили в систему: распределили по позициям, дали задачи. Я, капитан дальнего плавания, попал в штаб, потому что в штабе нужны были люди, которые знали, как ходить по морю без электроники. Мои матросы разошлись: кто в охрану, кто в ремонтные бригады, кто на поиски продовольствия. Денис, Матвей, Егор и Данил — капитан кивнул на четверых спецназовцев — примкнули к нам позже вместе со своим командиром Николаем: они впятером держались как один кулак. Их перебросили из уцелевшего подразделения в Ставрополье, когда связь с ними ещё держалась. Они служили в группе специального назначения, а потом оказались у нас. Крепкие, собранные, цену им знал каждый, кому приходилось делить с ними костёр.
— Первая зима сорокового года была тяжёлой, но выживаемой. Минус двадцать, минус двадцать пять — не сорок, как сейчас. Мы успели: раскопали склады, нашли припасы, наладили патрулирование. Ростов держался. Но каждый месяц кто-то уходил; не от холода — от отчаяния. Люди ложились спать здоровыми и не просыпались. Или уходили в руины и не возвращались. Мы перестали искать. Не хватало людей на поиски.
— К весне сорокового стало ясно, что мир не восстановится. Не через год, не через два, может быть, никогда. Связь с другими выжившими анклавами была клочками, обрывочная, по коротковолновому каналу: Новосибирск держится, где-то в Сибири — люди, в Австралии — люди, в Южной Америке — слухи. Но Центральной Европы нет. Северной Америки нет. Китая нет. Только разрозненные точки на карте, и между ними — мёртвая зона.
Элизабет отвела взгляд от карты:
— И вы решили остаться. Потому что идти дальше было некуда.
— Вторая зима, сорок первого года, была хуже. Минус тридцать пять, минус сорок. Снег серый, с пеплом, не тает. Сельское хозяйство мёртвое. Консервы кончаются. Мы считали банки, как вы считали канистры с керосином. Каждая банка — это чья-то неделя жизни. К концу зимы в Ростове осталось всего около трёх тысяч человек из тех, кто был здесь при нашем прибытии.
— Но всё это время мы работали. Штаб собирал информацию — по крупицам, по обрывкам перехватов, по рассказам приходивших. И из этих крупиц сложилась страшная картина.
Помрачнев, капитан развернул на столе карту мира. Карта перед ним лежала не как бумага, а словно приговор всему живому.
Мухандис подался вперёд, вглядываясь в прочерченные линии:
— И всю эту карту держит один узел. Один подземный город, о котором никто не знает.
— В две тысячи тридцать девятом году, когда мир уже стоял на краю, американское командование запустило проект. Три сверхсекретные атомные подводные лодки, каждая из которых была плавучим арсеналом, были оснащены экспериментальным контуром искусственного интеллекта «Хунта». Это была не страховка, а последняя воля Америки: если цивилизация падёт, пусть возмездие придёт не сразу. Пусть будет время на чудо.
— Что такое шестнадцать месяцев? — спросил Мухандис, впервые за весь разговор подняв взгляд от надписи на карте.
— Не сутки, не недели, — к разговору присоединился Николай. — Именно шестнадцать месяцев. Считалось, что за это время любая дееспособная власть, поднявшись из руин, успеет подать хотя бы один подтверждённый сигнал. Квантовый маркер, цифровой оттиск, любой след, который докажет: мы ещё здесь.
— А если не докажет? — спросила Лиза. В её голосе не было страха. Горело желание понять, насколько тонкий волосок их ещё держит.
Помедлив, словно проверяя, хочет ли она услышать ответ, командир спецназа произнёс:
— Но если шестнадцать месяцев пройдут без единого подтверждения, значит, чуда не случилось. Тогда право на решение о запуске термоядерного оружия автоматически переходит к «Хунте». Машина не ждёт приказов. Она ждёт доказательства жизни. А его нет.
Денис тоже подошёл к столу:
— Последний подтверждённый сигнал об отмене отсчёта с пункта американского командования перестал поступать в начале февраля этого года, шестого числа, в 06:02. Именно с той минуты «Хунта» начала считать: командных центров больше нет, и решение переходит к ней. Шестнадцать месяцев отсчитываются от этой даты и подходят к июню следующего года. Но «Хунта» не стреляет по таймеру. Отсутствие сигнала запустило отсчёт, а не закончило его.
— На самом деле всё сложнее, чем кажется на бумаге, — продолжил капитан. — «Хунта» не просто ждёт, что кто-то выйдет в эфир. Она сопоставляет подтверждённые передачи сигнала и экологический маркер: температуру океана, уровень углерода, пятна биомассы на тех частотах, что не глохнут. Если передачи есть, но маркер мёртв, она не отменит отсчёт: сигнал без жизни для неё ничего не значит. Если передач нет, но маркер показывает признаки восстановления, она будет ждать. Протокол требует совпадения: живые люди и живая планета. Одно без другого не считается. Если до июня следующего года совпадения не будет, «Хунта» признает: перезапуск — единственное, что она ещё может сделать для Земли. Машина не хочет стрелять. Она хочет понять, есть ли что сохранять. И пустота в эфире для неё не приказ, а повод разобраться. Это не «мёртвая рука», что ответила бы тому, кто ударил. Эта система бьёт по тому, кто остался.