18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Нагибин – Трудное счастье (страница 18)

18

— Куда тебе! Ты и в руках-то ее не удержишь, — с презрительной жалостью отозвался Овсей, но гармонь купил.

В короткое время Павел Ермолин стал первым гармонистом не только в Позднеевке, но и во всей округе. Его тонкие до прозрачности пальцы творили чудо, и люди потянулись к горбуну, над которым прежде смеялись. Ни один праздник в станице, ни одна свадьба, ни одни именины не обходились теперь без Павла Ермолина. Склонив узкое лицо над мехами, играл он яростные плясовые — и люди вихрем носились вкруг него до последней устали, до изнеможения; играл печальные песни — и люди заливались слезами; играл озорные, веселые песенки — и люди улыбались во все лицо, будто им привалила невесть какая удача. Ему нравилось ощущать свою власть над людьми, столько раз заставлявшими его плакать…

Овсей не мешал сыну.

— С калеки спрос не велик, — сказал он ему. — К работе все одно не гож — играй, коли тебе любо! Но денег брать не смей, а то обломаю гармонь о твою голову!

Случилось, что Павел полюбил бедную девушку Ульяну, писаную красавицу, и девушка полюбила его.

— С нищенкой связался? — орал Овсей на сына. — Знай, голодранку в дом не пущу! В мое хозяйство любая пойдет, только помани!

Павел отмалчивался, но однажды он озадачил весь дом. Утром домашние просыпаются, а он лежит с Ульяной в постели, бледный как мертвец, белые руки сложил поверх одеяла, а Ульяна забилась в уголок постели и боится дохнуть.

Овсей пришел в ярость, а Павел, не открывая глаз, тихо, но твердо сказал:

— Делай что хочешь, а мы сошлись и разойтись не можем…

Овсей посмотрел на одеяло, вздувшееся над искривленной грудью сына, на прекрасное, кроткое лицо Ульяны с чуть дрожащими ресницами, на ее сильные плечи, плюнул и сказал:

— А грех с вами!..

И Ульяна, позднеевская красавица, дочь бедной Уланихи, стала законной женой Павла Ермолина. На другой день после несыгранной свадьбы Овсей запряг невестку в работу. День и ночь была она в поле вместе с батраками; в поле и родила дочку, Катюшу.

Павел видел, как помыкают его женой, но если у него достало однажды воли и решимости на отчаянный поступок, то ежедневному давлению семьи он не смог противиться. На каждом торжестве, куда его приглашали, он теперь стал пропускать столько рюмочек, сколько ему нужно было, чтобы терпеть жизнь. Так и жили они: Овсей копил свое ненужное богатство, Ульяна работала в поле и на гумне, забегая домой, чтобы покормить дочку, Павел играл и пил водку.

Лишь еще раз проявился в нем характер. Это случилось, когда Катюша подросла. В деревню заехал дядя Ульяны, работавший в городе, на фабрике. Он сказал Ульяне в присутствии Павла:

— Не хочу, чтобы твоя дочка выросла здесь кулачкой. Отпусти ее со мной, пока ей не изуродовали душу.

— Как же так? Родную кровиночку… — завела Ульяна.

Но Павел твердо сказал:

— Молчи, Ульяна! Пусть он возьмет Катюшу. В этом доме растут кривые — либо телом, либо душой.

Павел сам привел Катюшу к ее двоюродному деду, и они в тот же день покинули станицу. Обнаружив исчезновение внучки, Овсей впервые избил сына-калеку. Но дело было сделано, и Овсей, отведя душу, раз и навсегда смирился с этим.

Катюша училась в городе, на каникулы приезжала проведать родителей, жила в доме Овсея, но он ни разу не пытался удержать ее.

У Катюши не было в станице подруг — девочки сторонились городской. Они смеялись над ее белым платьицем, белой панамкой и белыми туфельками… Одиночеству Катюши и был я обязан нашим знакомством…

Однажды, когда мы сидели у нас за ужином, пришла ее мать, Ульяна. Худая, темная от загара, с глубоко запавшими, блестящими глазами, она казалась сошедшей с божницы нашего хозяина.

— Здорово, чавалэ! — сказала она. — Дочь моя у вас?

Голос ее звучал ласково, а взгляд был таким кротким и добрым, что я сразу решил: мать Катюши нам не враг. Надо было долго приглядываться к этой изможденной работой женщине, с большими, как лопасти весел, кистями, чтобы угадать ее прежнюю красоту. Словно далекий костер в лесу, который то вспыхивает ярким огнем, то вновь потухает, невидимый за деревьями, былая прелесть Ульяны проглядывала порой нежданной улыбкой, поворотом головы, взмахом ресниц. Катюша глядела на мать с нежностью и грустью.

Ульяна посетовала, что в доме Ермолиных недовольны дружбой Катюши с цыганами.

— А вы как к этому относитесь, Ульяна Родионовна? — спросила мать.

— Я — что ж, — улыбнулась Ульяна. — Нешто цыгане не люди?

Однажды я повстречал отца Катюши. После проливного дождя улица смесилась в непролазную грязь, и я, поминутно хватаясь за плетень, медленно брел по скользкому валику твердой земли. Вдруг из-за угла с гармошкой за спиной вывернулся Павел Ермолин. Он был выпивши, разойтись было трудно. Я отпустил спасительный плетень и шагнул в грязь, сразу провалившись по колена.

— Спасибо… спасибо… — бормотал Павел и шаткой, неверной походкой, приваливаясь боком к плетню, проковылял мимо меня, затем обернулся и сказал тихо, не то насмешливо, не то жалостливо: Зять…

Взрослые считали, что у меня с Катюшей не простая дружба. И верно, я любил Катюшу. Она же относилась ко мне как-то непонятно: всегда была приветлива и ласкова со мной, но в ее ласковости было что-то отстраняющее. Я так и не отважился поцеловать Катюшу, хотя каждый день давал себе слово сделать это.

И все же я поцеловал Катюшу, но для этого потребовалось, чтобы произошли события, наново повернувшие мою жизнь.

11

Однажды к нам в дом пришли два молодых парня, оба рослые, плечистые, щеки в первой курчавой льняной поросли.

— Никита, — сказал один из них, ткнув себя пальцем в грудь.

— Петрак, — сходным образом представился его товарищ. — Сельские активисты.

— Комсомольцы, — добавил Никита.

Я еще не знал тогда этих слов, и они не нашли во мне отклика.

Парни немного помялись, затем, наводняя горницу клубами едкого самосада, изложили свое дело: не соглашусь ли я принять участие в представлении, которое дается в воскресенье в избе-читальне?

— Чтецы у нас есть, певцы и актеры есть, — сказал Петрак, — а вот музыка один баян. Некультурно получается.

Как ни заманчиво звучало это предложение, я молчал, не зная, что сказать. Мой печальный школьный опыт сделал меня недоверчивым.

— Конечно, он придет, — ответила за меня моя дорогая, тщеславная мама. — Коля у нас — настоящий артист!

— Революционное знаешь? — спросил Петрак.

— «Смело мы в бой пойдем за власть Советов…» — тихо проговорил я.

— Все! С этим и выступишь! И вы, мамаша, приходите.

— Да уж не знаю, право… мне надеть нечего, — застеснялась мама.

— Одежда — пережиток капитализма, — изрек молчаливый Никита, и сельские активисты ушли, следя сапогами на чистом полу.

Конечно, и мама и отчим явились на представление и даже сидели на передней скамье, у самой сцены. Только Катюша не решилась прийти…

К моему выступлению мама купила мне первый в моей жизни пиджак. Мне казалось, что тело мое стянуто обручами, я боялся, что скованность движений помешает мне играть на цимбалах. Пугала меня и самая встреча с позднеевцами. Правда, я рассчитывал на поддержку моих новых знакомцев и их друзей, да и публика, как мне сказали, будет состоять почти из одних бедняков. Все же мое цыганское сердце билось очень тревожно…

Но все эти опасения померкли перед тем страхом, какой я испытал, выйдя на сцену. Оказывается, одно дело играть на базаре, в вагоне поезда, на постоялом дворе, другое дело — на сцене. Здесь, отделенный от толпы, ты словно противостоишь ей, один против целого, враждебного тебе мира. В растерянности я запел совсем не то, что было условлено, а те дурацкие частушки, которые некогда певал на базаре:

Твои глазки, как алмазы, Как лазоревый цветок. Не рассказывай мне сказок, Поцелуй меня разок!..

Может, меня толкнула на это память об успехе, который частушки имели у базарной толпы, но я и дальше продолжал в том же роде, хотя Петрак грозил мне из-за кулис кулаком.

Мама, купите мне дачу, Скучно мне в городе жить. Если не купишь, заплачу И перестану любить!..

В зале послышался веселый смех, и я, ободренный, без всякого перехода запел прекрасную старинную русскую песню:

Среди долины ровный, На гладкой высоте…

Едва я кончил, раздались громкие аплодисменты, крики одобрения, и тогда я ударил в цимбалы и, сам не узнавая свой вдруг изменившийся, налитой голос, запел:

Слушай, товарищ, Война началася…

А припев вместе со мной подхватили, встав со своих мест, все зрители, и я уже не слышал своего собственного голоса: