Юрий Нагибин – Трудное счастье (страница 17)
Я молча двинулся своей дорогой. Во мне все кипело, но я боялся драки — не из-за себя, а из-за новой рубашки, из-за брюк в полоску, любовно отглаженных мамой. И тут кто-то сзади дал мне подножку. Я размахнулся и, не метя, угодил в чью-то рожу…
Хромой сторож Микула, возвращаясь из шинка, обнаружил в бурьяне мое бездыханное тело. Он кликнул на помощь прохожего, и вдвоем они принесли меня домой.
Бедная мама была так убита, что я готов был каждый день возвращаться из школы на шинельке, только бы остаться в школе.
— В чем же ты теперь пойдешь, горемычный мой! — горестно вздыхала мама, указывая на жалкие лохмотья, в какие превратилась моя новенькая одёжа.
Но учиться мне хотелось: даже побои не смогли изгнать из моей души очарование мудреной буквы «ф», о которой я узнал на первом и единственном в моем детстве уроке. А главное, я хотел теперь учиться назло кулацким сынкам, изгнавшим меня из школы…
Сын нашего домохозяина, Чернова, тот, что приветствовал затрещиной мое появление в Позднеевке, взялся мне помогать. Он давал мне учебники, тетрадки, и за два месяца я одолел премудрость первых двух классов. Никогда не забуду, как поразил я маму, прочтя на печатке чая: «Китайский чай, сорт номер три».
— Этот мальчик — какое-то чудо! — сказала мама, заплакала, разрешила мне каждый день носить починенные брюки в полоску и купила за тридцать копеек тетрадь в клеенчатой обложке.
Осень в том году выдалась на редкость теплая, даже жаркая; вторично зацвели вишни. Я сидел под густым вишневым цветом и играл на цимбалах. Но во мне уже не стало былой безмятежности. Короткий и печальный опыт школьной учебы навеки изгнал покой из моей души. Глухой, высокий забор окружал сад, за этим забором был чужой, враждебный мир. Моя первая попытка проникнуть туда кончилась бедой, но я не думал отказываться навсегда от большого мира. Я уже понимал, что туда ведут два пути: либо смирение, либо борьба. Весь маленький опыт моей жизни отвергал путь смирения. Эх, окажись со мной рыжий парень, показали бы мы толстомясым тузам Миллионовки! Заманчивые картины мести возникали в моем воображении и сообщались цимбалам, начинавшим звучать воинственно и грозно.
Но, предаваясь этим мечтам, я с горечью ощущал всю их несбыточность. Я и не подозревал, что десятки других «рыжих парней» живут бок о бок со мной и не в мечтах, а на деле борются за то, чтобы сделать бедных, обездоленных людей хозяевами большого мира…
Однажды, тихонько наигрывая в саду на цимбалах, я вдруг обнаружил, что сквозь высокий обомшелый забор — в одной из досок выпал корневой свищ и образовал крохотное овальное отверстие — кто-то глядит на меня двумя темными опушенными глазами. Бросив цимбалы, я вскочил на ноги. Глаза исчезли, в отверстии заголубел пыльный луч солнца. Я быстро вскарабкался на забор и увидел, что за углом ограды мелькнуло на миг белое платье.
Мои цимбалы нередко собирали прохожих по ту сторону забора, я слышал их настороженное молчание, когда я пел и играл, а когда умолкал — их споры о том, сколько в цимбалах струн, играют ли на них палочками или щипками или просто перебирают пальцами. Я давно привык не обращать на это внимание. Но сейчас я с нетерпением ждал следующего дня. Придет или не придет обладательница пушистых глаз и белого платья? Она пришла, и все повторилось снова. Я кинулся к забору и увидел краешек белого платья, будто кто-то махнул мне платком на прощанье…
В другой раз, приметив в щели всё те же глаза, я равнодушно отвернулся, будто меня больше занимал лужок с расцветшей вторично больничной ромашкой, но цимбалы мои звенели все громче и заливистей. И вдруг — я видел это краем глаза — над забором появилась коронка светлых кос, смуглое личико, а затем и вся фигурка девочки-подростка в белом платье. Она уселась на заборе, свесив вниз загорелые ноги. Я притворно потянулся, зевнул и отложил цимбалы. Сижу себе и разглядываю ромашку, будто какую невидаль.
— Играй! Что же ты не играешь, мальчик?
— А что я — нанятый?
— Какой ты грубый! — сказала девочка. — А как называется твой инструмент?
— Цимбалы. Нешто не видела?
— Не видела.
— Смотри, мне не жалко…
Девочка спрыгнула с забора и медленно, осторожно, готовая в любую минуту задать стрекача, приблизилась ко мне. Она стала смотреть на цимбалы, а я — на нее. Странно, я смотрел во все глаза, а видел ее хуже, чем издали. Что-то золотистое мерцало, туманилось передо мной, не сопрягаясь в отчетливый образ.
— А как на них играют? — спросила девочка.
— Очень просто, — ответил я, но показать не решился: мне подумалось вдруг, что у меня ничего не выйдет.
— Спасибо, — сказала девочка и пошла назад к забору. Здесь она обернулась: — До свидания.
Влезла на забор, вновь мелькнуло ее белое платье, будто кто махнул платком на прощанье, — и исчезла.
Я долго сидел под деревом в грустном смущении. Какой же я неуклюжий и робкий! Разве так стал бы вести себя с девушкой настоящий цыган! Когда она попросила меня сыграть на цимбалах, я должен был ей ответить: «Я научу тебя музыке, а ты меня за то поцелуешь». И девушка поцеловала бы меня…
И вот опять пришел тот предвечерний час, в какой обычно появлялась девочка. Я смазал кудри деревянным маслом и отправился в сад. В этот раз она сидела на заборе и ждала меня.
— Здравствуй, цимбалист! — сказала она и спрыгнула на землю.
— Здравствуй, — ответил я, испытывая радостное удивление, что вижу ее всю: от выгоревших кос коронкой до кончиков стоптанных туфель. Вижу ее смуглое большеротое лицо, синие глаза с такими длинными ресницами, что кончики их спутались, худенькие ключицы и руки, покусанные мошкарой.
Странно, я вдруг перестал ее бояться и очень толково объяснил ей, как надо играть на цимбалах. Но девочка была совсем лишена слуха, цимбалы ей скоро надоели, и мы стали просто разговаривать, лежа в траве под вишней. Мне ужасно хотелось узнать ее имя, но я не решался спросить. Почему-то мне казалось это стыдным, словно бы я пытался проникнуть в ее сокровенную тайну. Между тем она уже знала откуда-то мое имя и, называя меня Колей, заставляла трепетать от мысли, что и я мог бы называть ее по имени. Разговаривали мы о книжках, которые она читала, а я нет, потому что я тогда вообще еще ничего не читал, кроме учебников. Она рассказывала мне всякие истории, вычитанные из книжек, а я выражал то удивление, то ужас, то гнев, то восторг. Я лукавил: мне не было дела до этих историй, но радостно было следить за выражением ее лица, слушать звук ее голоса.
Мы не заметили, как спустились сумерки. Обычно в это время мама звала меня ужинать, но сейчас я не услышал ее зова и вдруг обнаружил, что мама стоит над нами и со жгучим интересом рассматривает девочку, будто перед ней величайшая редкость.
Смущенные, мы вскочили.
— Идемте к нам вечерять, — сказала мама девочке.
— Что вы!.. Что вы!.. Нет!.. — ответила та испуганно.
— Конечно, если б мы были не цыганами…
— Ну что вы! Как можно!.. — Девочка трогательно и беспомощно заломила руки.
— Нет, вы брезгаете нами потому, что мы цыгане, — безжалостно повторила мать.
И тогда девочка пошла с нами ужинать.
Отец протирал стекло керосиновой лампы, в хате царил полумрак. Мать сказала:
— Я его кличу, кличу, а он там с невестой!
Вспыхнула спичка, осветив комнату и мое густо покрасневшее лицо.
— Здравствуй, — сказал отчим девочке. — Как тебя зовут?
— Катюша… — еле слышно проговорила девочка.
Так просто открылась мне тайна ее имени…
Позднее я читал в книжках, что влюбленные теряют сон и покой, что они не едят, не пьют, отвечают невпопад, не замечают ничего вокруг себя. В ту пору я вел себя так, будто соскочил в живой мир со страниц этих книжек. Я почти перестал есть, с трудом отвечал людям на самые простые вопросы, по ночам метался без сна на постели.
Встревоженная мама решила, что я болен, и стала советоваться с отчимом, кого лучше позвать — доктора или знахарку.
— Не надо ни доктора, ни знахарки, — отвечал отчим, — его болезнь не лечат. Похоже, в мальчике проснулось сердце…
— С чего это ты взял? — в испуге воскликнула мать.
— Я тоже не мог ни есть, ни спать и запрягал коня задом наперед, когда с тобой познакомился…
Мать покраснела и оставила меня в покое.
В последующие дни мать бегала по соседкам, что-то выспрашивала, разузнавала и однажды не без гордости сообщила мне, что моя маленькая подруга живет на Миллионной, в доме богача Овсея Ермолина. Мама думала сделать мне приятное, но причинила боль. При первой же встрече я спросил Катюшу:
— Ты кулачка?
— Нет! — сказала она и замахала руками. — Нет, нет! — повторила она испуганно и заплакала.
На другой день я узнал от мамы историю Катюши.
Павел Ермолин, сын кулака-богатея, в детстве упал с лошади и сломал спину. У него стал расти горб. Мальчишки смеялись над горбуном, от насмешек его не могло защитить даже богатство отца. Пусть у Овсея Ермолина шесть упряжек волов, две отары овец, пусть его кони резвее и глаже всех коней в станице, пусть набиты его амбары зерном, полны закрома — тем злее метит насмешка его несчастного сына. Уязвленный в своей родительской гордости, Овсей не мог простить мальчику, что недоглядел за ним и пустил в жизнь уродцем. Он никогда не обижал, не бил калеку, но словно не замечал его.
Маленький горбун рос нелюдимым, чурался сверстников, чурался домашних. Мальчик стал юношей, тихим, задумчивым, затаенным. Однажды он попросил отца купить ему гармонь.