взыскуют твердые уста сибирской стужи,
звезды полярной зрак становится все уже,
все глубже вдох, все ближе к богу бог,
и в хрусталях – мертвец чертополох;
али репейник сам себя сосет —
сосульку сладкую – и не произнесет
никак свое большое имя смерти,
не чуя сквозь сугроб чугунной тверди.
«Маленький человек…»
Маленький человек,
мальчик – щека в песке:
глина у нас, как снег,
тает сама в руке.
Если тебе не лень —
вылепи воробья…
Ангел отбросил тень —
Господи, это я.
«Но, тишины набравши в рот…»
Но, тишины набравши в рот,
мое молчание идет
со мною рядом бедной тенью
то по стене, то по растенью
без горьких ягод и со мной
молчит, и воздух ледяной
молчит и блещет, как зерцало
шарообразное – до слез,
дабы, дыша звездой в мороз,
мое молчание мерцало…
«Сосулек легкое запомнилось битье…»
Сосулек легкое запомнилось битье
хрустальным вазам и тяжеловозам,
где воду выкрутили, как белье,
морозом.
Под крышей пазуха, задохлая стреха,
и снегопада плеть черноволоса,
пуста, рассыпчата, суха,
как прядь татарская великоросса.
И снежных туч не олово, а рвы,
дымов печных неплотные полотна,
и стужей выбритые окна
до синевы.
И птица ранняя взошла наискосок
и вскрыла небосвод – серебряный, старинный,
чтоб вечность шла сюда, как порошковый сок —
хлопча́тый, хло́пчатый и быстрорастворимый.
Пусть бездна спит – есть радость у нее:
сосна, изнеженная снегопадом,
сосулек легкое и светлое литье
теплом и взглядом…
«И – лбом в оконное стекло…»
И – лбом в оконное стекло.
И ухнет снежный чуб с откоса.
Мое отчаянье светло.
Мое прозренье безголосо.
Мне больно – дай еще беды,
лиши и солнца, и ночлега.
О звуки гласные воды
и ледяные – льда и снега…
«Всё лес да лес, и озеро – лесное…»
Всё лес да лес, и озеро – лесное.
Ложится лес на донышко глазное
очей небесных с голубым огнем —
на глину, отразившуюся в нем.
Любовь к стеклу и зеркалу – свобода,
Михайле Ломоносову угода.